Николай Гоголь

1821 - 1852

ИЗБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ

ЗНАЧЕНИЕ БОЛЕЗНЕЙ
(Из письма к Гр. А. П. Т.....му)

 ...Силы мои слабеют ежеминутно, но не дух. Никогда еще телесные недуги не были так изнурительны. Часто бывает так тяжело, так
тяжело, такая страшная усталость чувствуется во всем составе тела, что рад бываешь, как Бог знает чему, когда наконец оканчивается
день и доберешься до постели. Часто, в душевном бессилии, восклицаешь: "Боже! где же наконец берег всего?" Но потом, когда
оглянешься на самого себя и посмотришь глубже себе внутрь - ничего уже не издает душа, кроме одних слез и благодарения. О! как
нужны нам недуги! Из множества польз, которые я уже извлек из них, скажу вам только одну: ныне каков я ни есть, но я все же стал лучше,
нежели был прежде; не будь этих недугов, я бы задумал, что стал уже таким, каким следует мне быть. Не говорю уже о том, что самое
здоровье, которое беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то прыжки и желанье порисоваться своими качествами перед
другими, заставило бы меня наделать уже тысячу глупостей. Притом ныне, в мои свежие минуты, которые дает мне милость небесная и
среди самих страданий, иногда приходят ко мне мысли, несравненно лучшие прежних, и я вижу сам, что теперь все, что ни выйдет из-под
пера моего, будет значительнее прежнего. Не будь тяжких болезненных страданий, куда б я теперь не занесся! каким бы значительным
человеком вообразил себя! Но, слыша ежеминутно, что жизнь моя на волоске, что недуг может остановить вдруг тот труд мой, на котором
основана вся моя значительность, и та польза, которую так желает принесть душа моя, останется в одном бессильном желании, а не в
исполнении, и не дам я никаких процентов на данные мне Богом таланты, и буду осужден, как последний из преступников... Слыша все
это, смиряюсь я всякую минуту и не нахожу слов, как благодарить Небесного Промыслителя за мою болезнь. Принимайте же и вы
покорно всякий недуг, веря вперед, что он нужен. Молитесь Богу только о том, чтобы открылось перед вами его чудное значение и вся
глубина его высокого смысла.  
1846


0 ПОМОЩИ БЕДНЫМ
(Из письма к А. О. С......ой)

 ...Обращаюсь к нападеньям вашим на глупость петербургской молодежи, которая затеяла подносить золотые венки и кубки
чужеземным певцам и актрисам в то самое время, когда в России голодают целиком губернии. Это происходит не от глупости и не от
ожесточения сердец, даже и не от легкомыслия. Это происходит от всем нам общей человеческой беспечности. Эти несчастия и ужасы,
производимые голодом, далеки от нас; они совершаются внутри провинций, они не перед нашими глазами, - вот разгадка и объяснение
всего! Тот же самый, кто заплатил, дабы насладиться пеньем Рубини, сто рублей за кресло в театре, продал бы свое последнее
имущество, если бы довелось ему быть свидетелем на деле хотя одной из тех ужасных картин голода, перед которыми ничто всякие
страхи и ужасы, выставляемые в мелодрамах. За пожертвованьем у нас не станет дело: мы все готовы жертвовать. Но пожертвованья
собственно в пользу бедных у нас делаются теперь не весьма охотно, отчасти потому, что не всякий уверен, дойдет ли, как следует, до
места назначенья его пожертвованье, попадет ли оно именно в те руки, в которые должно попасть. Большею частию случается так, что
помощь, точно какая-то жидкость, несомая в руке, вся расхлещется по дороге, прежде чем донесется, и нуждающемуся приходится
посмотреть только на одну сухую руку, в которой нет ничего.
Вот о каком предмете следует подумать, прежде чем собирать пожертвованья. Об этом мы с вами после потолкуем, потому что это дело
ничуть не маловажное и стоит того, чтобы о нем толково потолковать. А теперь поговорим о том, где скорей нужно помогать. Помогать
нужно прежде всего тому, с которым случилось несчастие внезапное, которое вдруг, в одну минуту, лишило его всего за одним разом: или
пожар, сжегший все дотла, или падеж, выморивший весь скот, или смерть, похитившая единственную подпору, словом - всякое лишение
внезапное, где вдруг является человеку бедность, к которой он еще не успел привыкнуть. Туда несите помощь. Но нужно, чтобы помощь
эта произведена была истинно христианским образом; если же она будет состоять в одной только выдаче денег, она ровно ничего не
будет значить и не обратится в добро. Если вы не обдумали прежде в собственной голове всего положения того человека, которому хотите
помочь, и не принесли с собой ему наученья, как отныне следует вести ему свою жизнь, он не получит большого добра от вашей помощи.
Цена поданной помощи редко равняется цене утраты; вообще она едва составляет половину того, что человек потерял, часто одну
четверть, а иногда и того меньше. Русский человек способен на все крайности: увидя, что с полученными небольшими деньгами он не
может вести жизнь, как прежде, он с горя может прокутить вдруг то, что ему дано на долговременное содержанье. А потому наставьте его,
как ему изворотиться именно с той самой помощью, которую вы принесли ему, объясните ему истинное значение несчастья, чтобы он
видел, что оно послано ему затем, дабы он изменил прежнее житие свое, дабы отныне он стал уже не прежний, но как бы другой человек
и вещественно и нравственно. Вы сумеете это сказать умно, если только вникнете хорошенько в его природу и в его обстоятельства. Он
вас поймет: несчастие умягчает человека; природа его становится тогда более чуткой и доступной к пониманью предметов,
превосходящих понятие человека, находящегося в обыкновенном и вседневном положении; он как бы весь обращается тогда в
разогретый воск, из которого можно лепить все, что ни захотите. Всего лучше, однако ж, если бы всякая помощь производилась чрез руки
опытных и умных священников. Они одни в силах истолковать человеку святой и глубокий смысл несчастия, которое, в каких бы ни
являлось образах и видах кому бы то ни было на земле, обитает ли он в избе или палатах, есть тот же крик небесный, вопиющий человеку
о перемене всей его прежней жизни.
1844


ОБ ОДИССЕЕ, ПЕРЕВОДИМОЙ ЖУКОВСКИМ
(Письмо к Н. М. Я.....ву)   

Появление "Одиссеи" произведет эпоху. "Одиссея" есть решительно совершеннейшее произведение всех веков. Объем ее велик;
"Илиада" пред нею эпизод. "Одиссея" захватывает весь древний мир, публичную и домашнюю жизнь, все поприща тогдашних людей, с их
ремеслами, знаньями, верованьями... словом, трудно даже сказать, чего бы не обняла "Одиссея" или что бы в ней было пропущено. В
продолжение нескольких веков служила она неиссякаемым колодцем для древних, а потом и для всех поэтов. Из нее черпались
предметы для бесчисленного множества трагедий, комедий; все это разнеслось по всему свету, сделалось достоянием всех, а сама
"Одиссея" позабыта. Участь "Одиссеи" странна: в Европе ее не оценили; виной этого отчасти недостаток перевода, который бы передавал
художественно великолепнейшее произведение древности, отчасти недостаток языка, в такой степени богатого и полного, на котором
отразились бы все бесчисленные, неуловимые красоты как самого Гомера, так и вообще эллинской речи; отчасти же недостаток,
наконец, и самого народа, в такой степени одаренного чистотой девственного вкуса, какая потребна для того, чтобы почувствовать
Гомера.
 Теперь перевод первейшего поэтического творения производится на языке, полнейшем и богатейшем всех европейских языков.   Вся
литературная жизнь Жуковского была как бы приготовлением к этому делу. Нужно было его стиху выработаться на сочинениях и
переводах с поэтов всех наций и языков, чтобы сделаться потом способным передать вечный стих Гомера, - уху его наслушаться всех лир,
дабы сделаться до того чутким, чтобы и оттенок эллинского звука не пропал; нужно было мало того, что влюбиться ему самому в Гомера,
но получить еще страстное желание заставить всех соотечественников своих влюбиться в Гомера, на эстетическую пользу души каждого
из них; нужно было совершиться внутри самого переводчика многим таким событиям, которые привели в большую стройность и
спокойствие его собственную душу, необходимые для передачи произведения, замышленного в такой стройности и спокойствии; нужно
было, наконец, сделаться глубже христианином, дабы приобрести тот презирающий, углубленный взгляд на жизнь, которого никто не
может иметь, кроме христианина, уже постигнувшего значение жизни. Вот скольким условиям нужно было выполниться, чтобы перевод
"Одиссеи" вышел не рабская передача, но послышалось бы в нем слово живо, и вся Россия приняла бы Гомера, как родного!   Зато
вышло что-то чудное. Это не перевод, но скорей воссоздание, восстановленье, воскресенье Гомера. Перевод как бы еще более вводит в
древнюю жизнь, чем сам оригинал. Переводчик незримо стал как бы истолкователем Гомера, стал как бы каким-то зрительным,
выясняющим стеклом перед читателем, сквозь которое еще определительней и ясней выказываются все бесчисленные его сокровища.   
"Одиссея" произведет у нас влияние, как вообще на всех, так и отдельно на каждого.   Рассмотрим то влияние, которое она может у нас
произвести вообще на всех. "Одиссея" есть именно то произведение, в котором заключились все нужные условия, дабы сделать ее
чтением всеобщим и народным. Она соединяет всю увлекательность сказки и всю простую правду человеческого похождения, имеющего
равную заманчивость для всякого человека, кто бы он ни был. Дворянин, мещанин, купец, грамотей и неграмотей, рядовой солдат, лакей,
ребенок обоего пола, начиная с того возраста, когда ребенок начинает любить сказку, ее прочитают и выслушают без скуки.
Обстоятельство слишком важное, особенно, если примем в соображение то, что "Одиссея" есть вместе с тем самое нравственнейшее
произведение и что единственно затем и предпринята древним поэтом, чтобы в живых образах начертать законы действий тогдашнему
человеку.   Греческое многобожие не соблазнит нашего народа. Народ наш умен: он растолкует, не ломая головы, даже то, что приводит в
тупик умников. Он здесь увидит только доказательство того, как трудно человеку самому, без пророков и без откровения свыше, дойти до
того, чтобы узнать Бога в истинном виде, и в каких нелепых видах станет он представлять себе лик Его, раздробивши единство и
единосилие на множество образов и сил. Он даже не посмеется над тогдашними язычниками, признав их ни в чем не виноватыми:
пророки им не говорили, Христос тогда не родился, апостолов не было. Нет, народ наш скорей почешет у себя в затылке, почувствовав то,
что он, зная Бога в Его истинном виде, имея в руках уже письменный закон Его, имея даже истолкователей закона в отцах духовных,
молится ленивее и выполняет долг свой хуже древнего язычника. Народ смекнет, почему та же верховная сила помогала и язычнику за
его добрую жизнь и усердную молитву, несмотря на то что он, по невежеству, взывал к ней в образе Посейдонов, Кронионов, Гефестов,
Гелиосов, Киприд и всей вереницы, которую наплело играющее воображение греков. Словом, многобожие оставит он в сторону, а
извлечет из "Одиссеи" то, что ему следует из нее извлечь, - то, что ощутительно в ней видимо всем, что легло в дух ее содержания и для
чего написана сама "Одиссея", то есть, что человеку везде, на всяком поприще, предстоит много бед, что нужно с ними бороться, - для
того и жизнь дана человеку, - что ни в каком случае не следует унывать, как не унывал и Одиссей, который во всякую трудную и тяжелую
минуту обращался к своему милому сердцу, не подозревая сам, что таковым внутренним обращением к самому себе он уже творил ту
внутреннюю молитву Богу, которую в минуты бедствий совершает всякий человек, даже не имеющий никакого понятия о Боге. Вот то
общее, тот живой дух ее содержания, которым произведет на всех впечатление "Одиссея" прежде, чем одни восхитятся ее поэтическими
достоинствами, верностью картин и живостью описаний; прежде, чем другие поразятся раскрытием сокровищ древности в таких
подробностях, в каких не сохранило ее ни ваянье, ни живопись, ни вообще все древние памятники; прежде, чем третьи останутся
изумлены необыкновенным познанием всех изгибов души человеческой, которые все были ведомы всевидевшему слепцу; прежде, чем
четвертые будут поражены глубоким ведением государственным, знанием трудной науки править людьми и властвовать ими, чем
обладал также божественный старец, законодатель и своего и грядущих поколений; словом - прежде, чем кто-либо завлечется чем-
нибудь отдельно в "Одиссее" сообразно своему ремеслу, занятиям, наклонностям и своей личной особенности. И все потому, что
слишком осязательно слышен этот дух ее содержания, эта внутренняя сущность его, что ни в одном творении не проступает она так
сильно наружу, проникая все и преобладая над всем, особенно, когда рассмотрим еще, как ярки все эпизоды, из которых каждый в силах
застенить главное.   Отчего ж так сильно это слышится всем? Оттого, что залегло это глубоко в самую душу древнего поэта. Видишь на
всяком шагу, как хотел он облечь во всю обворожительную красоту поэзии то, что хотел бы утвердить навеки в людях, как стремился
укрепить в народных обычаях то, что в них похвально, напомнить человеку лучшее и святейшее, что есть в нем и что он способен
позабывать всякую минуту, оставить в каждом лице своем пример каждому на его отдельном поприще, а всем вообще оставить пример в
своем неутомимом Одиссее на общечеловеческом поприще.   Это строгое почитание обычаев, это благоговейное уважение власти и
начальников, несмотря на ограниченные пределы самой власти, эта девственная стыдливость юношей, эта благость и благодушное
безгневие старцев, это радушное гостеприимство, это уважение и почти благоговение к человеку, как представителю образа Божия, это
верование, что ни одна благая мысль не зарождается в голове его без верховной воли высшего нас существа и что ничего не может он
сделать своими собственными силами, словом - все, всякая малейшая черта в "Одиссее" говорит о внутреннем желании поэта всех поэтов
оставить древнему человеку живую и полную книгу законодательства в то время, когда еще не было ни законодателей, ни учредителей
порядков, когда еще никакими гражданскими и письменными постановленьями не были определены отношения людей, когда люди еще
многого не ведали и даже не предчувствовали и когда один только божественный старец все видел, слышал, соображал и
предчувствовал, слепец, лишенный зрения, общего всем людям, и вооруженный тем внутренним оком, которого не имеют люди!   И как
искусно сокрыт весь труд многолетних обдумываний под простотой самого простодушнейшего повествования! Кажется, как бы собрав
весь люд в одну семью и усевшись среди них сам, как дед среди внуков, готовый даже с ними ребячиться, ведет он добродушный рассказ
свой и только заботится о том, чтобы не утомить никого, не запугать неуместной длиннотой поученья, но развеять и разнести его
невидимо по всему творению, чтобы, играя, набрались все того, что дано не на игрушку человеку, и незаметно бы надыхались тем, что
знал он и видел лучшего на своем веку и в своем веке. Можно бы почесть все за изливающуюся без приготовления сказку, если бы по
внимательном рассмотрении уже потом не открывалась удивительная постройка всего целого и порознь каждой песни. Как глупы
немецкие умники, выдумавшие, будто Гомер - миф, а все творения его - народные песни и рапсодии!   Но рассмотрим то влияние, которое
может произвести у нас "Одиссея" отдельно на каждого. Во-первых, она подействует на пишущую нашу братию, на сочинителей наших. Она
возвратит многих к свету, проведя их, как искусный лоцман, сквозь сумятицу и мглу, нанесенную неустроенными, неорганизовавшимися
писателями. Она снова напомнит нам всем, в какой бесхитростной простоте нужно воссоздавать природу, как уяснять всякую мысль до
ясности почти ощутительной, в каком уравновешенном спокойствии должна изливаться речь наша. Она вновь даст почувствовать всем
нашим писателям ту старую истину, которую век мы должны помнить и которую всегда позабываем, а именно: по тех пор не приниматься
за перо, пока все в голове не установится в такой ясности и порядке, что даже ребенок в силах будет понять и удержать все в памяти. Еще
более, чем на самих писателей, "Одиссея" подействует на тех, которые еще готовятся в писатели и, находясь в гимназиях и университетах,
видят перед собой еще туманно и неясно свое будущее поприще. Их она может навести с самого начала на прямой путь, избавив от
лишнего шатания по кривым закоулкам, по которым натолкались изрядно их предшественники.   Во-вторых, "Одиссея" подействует на вкус
и на развитие эстетического чувства. Она освежит критику. Критика устала и запуталась от разборов загадочных произведений новейшей
литературы, с горя бросилась в сторону и, уклонившись от вопросов литературных, понесла дичь. По поводу "Одиссеи" может появиться
много истинно дельных критик, тем более что вряд ли есть на свете другое произведение, на которое можно было бы взглянуть с таких
многих сторон, как на "Одиссею". Я уверен, что толки, разборы, рассуждения, замечания и мысли, ею возбужденные, будут раздаваться у
нас в журналах в продолжение многих лет. Читатели будут от этого не в убытке: критики не будут ничтожны. Для них потребуется много
перечесть, оглянуть вновь, перечувствовать и перемыслить; пустой верхогляд не найдется даже, что и сказать об "Одиссее".   В-третьих,
"Одиссея" своей русской одеждой, в которую облек ее Жуковский, может подействовать значительно на очищение языка. Еще ни у кого из
наших писателей, не только у Жуковского во всем, что ни писал он доселе, но даже у Пушкина и Крылова, которые несравненно точней его
на слова и выражения, не достигала до такой полноты русская речь. Тут заключались все ее извороты и обороты во всех видоизмененьях.
Бесконечно огромные периоды, которые у всякого другого были бы вялы, темны, и периоды сжатые, краткие, которые у другого были бы
черствы, обрублены, ожесточили бы речь, у него так братски улегаются друг возле друга, все переходы и встречи противуположностей
совершаются в таком благозвучии, все так и сливается в одно, улетучивая тяжелый громозд всего целого, что, кажется, как бы пропал
вовсе всякий слог и склад речи: их нет, как нет и самого переводчика. Наместо его стоит перед глазами, во всем величии, старец Гомер, и
слышатся те величавые, вечные речи, которые не принадлежат устам какого-нибудь человека, но которых удел вечно раздаваться в мире.
Здесь-то увидят наши писатели, с какой разумной осмотрительностью нужно употреблять слова и выражения, как всякому простому слову
можно возвратить его возвышенное достоинство уменьем поместить его в надлежащем месте и как много значит для такого сочинения,
которое назначается на всеобщее употребление и есть сочинение гениальное, это наружное благоприличие, эта внешняя отработка
всего: тут малейшая соринка заметна и всем бросается в глаза. Жуковский сравнивает весьма справедливо эти соринки с бумажками,
которые стали бы валяться в великолепно убранной комнате, где все сияет ясностью зеркала, начиная от потолка до паркета: всякий
вошедший прежде всего увидит эти бумажки, именно потому же самому, почему бы он их вовсе не приметил в неприбранной, нечистой
комнате.  
 В-четвертых, "Одиссея" подействует в любознательном отношении, как на занимающихся науками, так и на не учившихся никакой науке,
распространив живое познание древнего мира. Ни в какой истории не начитаешь того, что отыщешь в ней: от нее так и дышит временем
минувшим; древний человек, как живой, так и стоит перед глазами, как будто еще вчера его видел и говорил с ним. Так его и видишь во
всех его действиях, во все часы дня: как приготовляется он благоговейно к жертвоприношению, как беседует чинно с гостем за пировою
критерой, как одевается, как выходит на площадь. как слушает старца, как поучает юношу; его дом, его колесница, его спальня, малейшая
мебель в доме, от подвижных столов до ременной задвижки у дверей, - все перед глазами, еще свежее, чем в отрытой из земли Помпее.   
Наконец, я даже думаю, что появление "Одиссеи" произведет впечатление на современный дух нашего общества вообще. Именно в
нынешнее время, когда таинственною волей провидения стал слышаться повсюду болезненный ропот неудовлетворения, голос
неудовольствия человеческого на все, что ни есть на свете: на порядок вещей, на время, на самого себя. Когда всем, наконец, начинает
становиться подозрительным то совершенство, на которое возвели нас наша новейшая гражданственность и просвещение; когда слышна
у всякого какая-то безотчетная жажда быть не тем, чем он есть, может быть, происшедшая от прекрасного источника быть лучше; когда
сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедования новых, еще темно услышанных идей, слышно какое-то всеобщее стремление
стать ближе к какой-то желанной середине, найти настоящий закон действий, как в массах, так и отдельно взятых особях; словом, в это
именно время "Одиссея" поразит величавою патриархальностию древнего быта, простой несложностью общественных пружин,
свежестью жизни, непритупленной, младенческою ясностью человека. В "Одиссее" услышит сильный упрек себе наш девятнадцатый век,
и упрекам не будет конца, по мере того как станет он поболее всматриваться в нее и вчитываться.   Что может быть, например, уже
сильней того упрека, который раздастся в душе, когда разглядишь, как древний человек, с своими небольшими орудиями, со всем
несовершенством своей религии, дозволявшей даже обманывать, мстить и прибегать к коварству для истребления врага, с своею
непокорной, жестокой, несклонной к повиновенью природой, с своими ничтожными законами, умел, однако же, одним только простым
исполнением обычаев старины и обрядов, которые не без смысла были установлены древними мудрецами и заповеданы передаваться в
виде святыни от отца к сыну, - одним только простым исполнением этих обычаев дошел до того, что приобрел какую-то стройность и даже
красоту поступков, так что все в нем сделалось величаво с ног до головы, от речи до простого движения и даже до складки платья, и
кажется, как бы действительно слышишь в нем богоподобное происхождение человека? А мы, со всеми нашими огромными средствами
и орудиями к совершенствованию, с опытами всех веков, с гибкой, переимчивой нашей природой, с религией, которая именно дана нам
на то, чтобы сделать из нас святых и небесных людей, - со всеми этими орудиями, умели дойти до какого-то неряшества и неустройства
как внешнего, так и внутреннего, умели сделаться лоскутными, мелкими, от головы до самого платья нашего, и, ко всему еще в прибавку,
опротивели до того друг другу, что не уважает никто никого, даже не выключая и тех, которые толкуют об уважении ко всем.   Словом, на
страждущих и болеющих от своего европейского совершенства "Одиссея" подействует. Много напомнит она им младенчески прекрасного,
которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как свое законное наследство. Многие над многим
призадумаются. А между тем многое из времен патриархальных, с которыми есть такое сродство в русской природе, разнесется
невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии навевается на души то, чего не внесешь в них никакими законами и
никакой властью!


ХРИСТИАНИН ИДЕТ ВПЕРЕД
(Письмо к Щ.....ву)

Друг мой! считай себя не иначе, как школьником и учеником. Не думай, чтобы ты уже был стар для того, чтобы учиться, что силы твои
достигнули настоящей зрелости и развития и что характер и душа твоя получили уже настоящую форму и не могут быть лучшими. Для
христианина нет оконченного курса; он вечно ученик и до самого гроба ученик. По обыкновенному, естественному ходу человек достигает
полного развития ума своего в тридцать лет. От тридцати до сорока еще кое-как идут вперед его силы; дальше же этого срока в нем ничто
не подвигается, и все им производимое не только не лучше прежнего, но даже слабее и холодней прежнего. Но для христианина этого не
существует, и где для других предел совершенства, там для него оно только начинается. Самые способные и самые даровитые из людей,
перевалясь за сорокалетний возраст, тупеют, устают и слабеют. Перебери всех философов и первейших всесветных гениев: лучшая пора
их была только во время их полного мужества; потом они уже понемногу выживали из своего ума, а в старости впадали даже в
младенчество. Вспомни о Канте, который в последние годы обеспамятел вовсе и умер, как ребенок. Но пересмотри жизнь всех святых: ты
увидишь, что они крепли в разуме и силах духовных по мере того, как приближались к дряхлости и смерти. Даже и те из них, которые от
природы не получили никаких блестящих даров и считались всю жизнь простыми и глупыми, изумляли потом разумом речей своих. Отчего
ж это? Оттого, что у них пребывала всегда та стремящая сила, которая обыкновенно бывает у всякого человека только в лета его юности,
когда он видит перед собой подвиги, за которые наградой всеобщее рукоплесканье, когда ему мерещится радужная даль, имеющая такую
заманку для юноши. Угаснула пред ним даль и подвиги - угаснула и сила стремящая. Но перед христианином сияет вечно даль, и видятся
вечные подвиги. Он, как юноша, алчет жизненной битвы; ему есть с чем воевать и где подвизаться, потому что взгляд его на самого себя,
беспрестанно просветляющийся, открывает ему новые недостатки в себе самом, с которыми нужно производить новые битвы. Оттого и
все его силы не только не могут в нем заснуть или ослабеть, но еще возбуждаются беспрестанно; а желанье быть лучшим и заслужить
рукоплесканье на небесах придает ему такие шпоры, каких не может дать наисильнейшему честолюбцу его ненасытимейшее
честолюбие. Вот причина, почему христианин тогда идет вперед, когда другие назад, и отчего становится он, чем дальше, умнее.   Ум не
есть высшая в нас способность. Его должность не больше, как полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам
все то, что у нас уже есть. Он сам не двигнется вперед, покуда не двигнутся а нас все другие способности, от которых он умнеет.
Отвлеченными чтеньями, размышленьями и беспрестанными слушаньями всех курсов наук его заставишь только слишком немного уйти
вперед; иногда это даже подавляет его, мешая его самобытному развитию. Он несравненно в большей зависимости находится от
душевных состояний: как только забушует страсть, он уже вдруг поступает слепо и глупо; если же покойна душа и не кипит никакая страсть,
он и сам проясняется и поступает умно. Разум есть несравненно высшая способность, но она приобретается не иначе, как победой над
страстьми. Его имели в себе только те люди, которые не пренебрегли своим внутренним воспитанием. Но и разум не дает полной
возможности человеку стремиться вперед. Есть высшая еще способность, имя ей - мудрость, и ее может дать нам один Христос. Она не
наделяется никому из нас при рождении, никому из нас не есть природная, но есть дело высшей благодати небесной. Тот, кто уже имеет
и ум и разум, может не иначе получить мудрость, как молясь о ней и день и ночь, прося и день и ночь ее у бога, возводя душу свою до
голубиного незлобия и убирая все внутри себя до возможнейшей чистоты, чтобы принять эту небесную гостью, которая пугается жилищ,
где не пришло в порядок душевное хозяйство и нет полного согласья во всем. Если же она вступит в дом, тогда начинается для человека
небесная жизнь, и он постигает всю чудную сладость быть учеником. Все становится для него учителем; весь мир для него учитель:
ничтожнейший из людей может быть для него учитель. Из совета самого простого извлечет он мудрость совета; глупейший предмет станет
к нему своей мудрой стороной, и вся вселенная перед ним станет, как одна открытая книга ученья: больше всех будет он черпать из нее
сокровищ, потому что больше всех будет слышать, что он ученик. Но если только возмнит он хотя на миг, что ученье его кончено, и он уже
не ученик, и оскорбится он чьим бы то ни было уроком или поученьем, мудрость вдруг от него отнимется, и останется он впотьмах, как
царь Соломон в свои последние дни.


О ТЕАТРЕ, ОБ ОДНОСТОРОННЕМ ВЗГЛЯДЕ НА ТЕАТР И ВООБЩЕ ОБ ОДНОСТОРОННОСТИ.
(Письмо к гр. А. П. Т......му)

Вы очень односторонни, и стали недавно так односторонни; и оттого стали односторонни, что, находясь на той точке состоянья
душевного, на которой теперь стоите вы, нельзя не сделаться односторонним всякому человеку. Вы помышляете только об одном
душевном спасенье вашем и, не найдя еще той именно дороги, которою вам предназначено достигнуть его, почитаете все, что ни есть в
мире, соблазном и препятствием к спасенью. Монах не строже вас. Так и ваши нападенья на театр односторонни и несправедливы. Вы
подкрепляете себя тем, что некоторые вам известные духовные лица восстают против театра; но они правы, а вы не правы. Разберите
лучше, точно ли они восстают против театра или только противу того вила, в котором он нам теперь является. Церковь начала восставать
противу театра в первые века всеобщего водворенья христианства, когда театры одни оставались прибежищем уже повсюду изгнанного
язычества и притоном бесчинных его вакханалий. Вот почему так сильно гремел противу них Златоуст. Но времена изменились. Мир весь
перечистился сызнова поколеньями свежих народов Европы, которых образованье началось уже на христианском грунте, и тогда сами
святители начали первые вводить театр: театры завелись при духовных академиях. Наш Димитрий Ростовский, справедливо
поставляемый в ряд святых отцов церкви, слагал у нас пьесы для представления в лицах. Стало быть, не театр виноват. Все можно
извратить и всему можно дать дурной смысл, человек же на это способен. Но надобно смотреть на вещь в ее основании и на то, чем она
должна быть, а не судить о ней по карикатуре, которую на нее сделали. Театр ничуть не безделица и вовсе не пустая вещь, если примешь
в соображенье то, что в нем может поместиться вдруг толпа- из пяти, шести тысяч человек и что вся эта толпа, ни в чем не сходная между
собою, разбирая по единицам, может вдруг потрястись одним потрясеньем, зарыдать одними слезами и засмеяться одним всеобщим
смехом. Это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра. Отделите только собственно называемый высший театр от
всяких балетных скаканий, водевилей, мелодрам и тех мишурно-великолепных зрелищ для глаз, угождающих разврату вкуса или разврату
сердца, и тогда посмотрите на театр. Театр, на котором представляются высокая трагедия и комедии, должен быть в совершенной
независимости от всего. Странно и соединить Шекспира с плясуньями или с плясунами в лайковых штанах. Что за сближение? Ноги -
ногами, а голова - головой. В некоторых местах Европы это поняли: театр высших драматических представлений там отделен и пользуется
один поддержкой правительств; но поняли это в отношении порядка внешнего. Следовало подумать не шутя о том, как поставить все
лучшие произведения драматических писателей таким образом, чтобы публика привлеклась к ним вниманием, и открылось бы их
нравственное благотворное влияние, которое есть у всех великих писателей. Шекспир, Шеридан, Мольер, Гете, Шиллер, Бомарше, даже
Лессинг, Реньяр и многие другие из второстепенных писателей прошедшего века ничего не произвели такого, что бы отвлекало от
уважения к высоким предметам; к ним даже не перешли и отголоски того, что бурлило и кипело у тогдашних писателей-фанатиков,
занимавшихся вопросами политическими и разнесших неуваженье к святыне. У них, если и попадаются насмешки, то над лицемерием,
над кощунством, над кривым толкованьем правого, и никогда над тем, что составляет корень человеческих доблестей; напротив, чувство
добра слышится строго даже и там, где брызжут эпиграммы. Частое повторение высокодраматических сочинений, то есть тех истинно
классических пьес, где обращено вниманье на природу и душу человека, станет необходимо укреплять общество в правилах более
недвижных, заставит нечувствительно характеры более устоиваться в самих себе, тогда как все это наводнение пустых и легких пьес,
начиная с водевилей и недодуманных драм до блестящих балетов и даже опер, их только разбрасывает, рассеивает, становит легким и
ветреным общество. Развлеченный миллионами блестящих предметов, раскидывающих мысли на все стороны, свет не в силах
встретиться прямо со Христом. Ему далеко до небесных истин христианства. Он их испугается, как мрачного монастыря, если не
подставишь ему незримые ступени к христианству, если не возведешь его на некоторое высшее место, откуда ему станет видней весь
необъятный кругозор христианства и понятней то же самое, что прежде было вовсе недоступно. Есть много среди света такого, которое
для всех, отдалившихся от христианства, служит незримой ступенью к христианству. В том числе может быть и театр, если будет обращен к
своему высшему назначению. Нужно ввести на сцену во всем блеске все совершеннейшие драматические произведения всех веков и
народов. Нужно давать их чаще, как можно чаще, повторяя беспрерывно одну и ту же пьесу. И это можно сделать. Можно все пьесы
сделать вновь свежими, новыми, любопытными для всех от мала до велика, если только сумеешь их поставить как следует на сцену. Это
вздор, будто они устарели и публика потеряла к ним вкус. Публика не имеет своего каприза; она пойдет, куды поведут ее. Не попотчевай
ее сами же писатели своими гнилыми мелодрамами, она бы не почувствовала к ним вкуса и не потребовала бы их. Возьми самую
заиграннейшую пьесу и поставь ее как нужно, та же публика повалит толпой. Мольер ей будет в новость, Шекспир станет заманчивей
наисовременнейшего водевиля. Но нужно, чтобы такая постановка произведена была действительно и вполне художественно, чтобы
дело это поручено было не кому другому, как первому и лучшему актеру-художнику, какой отыщется в труппе. И не мешать уже сюда
никакого приклеиша сбоку, секретаря-чиновника; пусть он один распоряжается во всем. Нужно даже особенно позаботиться о том, чтобы
вся ответственность легла на него одного, чтобы он решился публично, перед глазами всей публики сыграть сам по порядку одну за
другою все второстепенные роли, дабы оставить живые образцы второстепенным актерам, которые заучивают свои роли по мертвым
образцам, дошедшим до них по какому-то темному преданию, которые образовались книжным научением и не видят себе никакого
живого интереса в своих ролях. Одно это исполнение первым актером второстепенных ролей может привлечь публику видеть двадцать
раз сряду ту же пьесу. Кому не любопытно видеть, как Щепкин или Каратыгин станут играть те роли, которых никогда дотоле не играли!
Потом же, когда первоклассный актер, разыгравши все роли, возвратится вновь на свою прежнюю, он получит взгляд, еще полнейший, как
на собственную свою роль, так и на всю пьесу; а пьеса получит вновь еще сильнейшую занимательность для зрителей этой полнотой
своего исполнения, - вещью, доселе неслыханной! Нет выше того потрясенья, которое производит на человека совершенно
согласованное согласье всех частей между собою, которое доселе мог только слышать он в одном музыкальном оркестре и которое в
силе сделать то, что драматическое произведение может быть дано более разов сряду, чем наилюбимейшая музыкальная опера. Что ни
говори, но звуки души и сердца, выражаемые словом, в несколько раз разнообразнее музыкальных звуков. Но, повторяю, все это
возможно только в таком случае, когда дело будет сделано истинно так, как следует, и полная ответственность всего, по части
репертуарной, возляжет на первоклассного актера, то есть трагедией будет заведовать первый трагический актер, а комедией - первый
комический актер, когда одни они будут исключительные хоровожди такого дела.   Нужно, чтобы в деле какого бы то на было мастерства
полное его производство упиралось на главном мастере того мастерства, а отнюдь не каком-нибудь пристегнувшемся сбоку чиновнике,
который может быть употреблен только для одних хозяйственных расчетов да для письменного дела. Только сам мастер может учить
своей науке, слыша вполне ее потребности, и никто другой. Один только первоклассный актерхудожник может сделать хороший выбор
пьес, дать им строгую сортировку; один он знает тайну, как производить репетиции, понимать, как важны частые считовки и полные
предуготовительные повторения пьесы. Он даже не позволит актеру выучить роль у себя на дому, но сделает так, чтобы все выучилось
ими сообща, и роль вошла сама собою в голову каждого во время репетиций, так чтобы всяк, окруженный тут же обстановливающими его
обстоятельствами, уже невольно от одного соприкосновенья с ними слышал верный тон своей роли. Тогда и дурной актер может
нечувствительно набраться хорошего. Покуда актеры еще не заучили наизусть своих ролей, им возможно перенять многое у лучшего
актера. Тут всяк, не зная даже сам каким образом, набирается правды и естественности как в речах, так и в телодвиженьях. Тон вопроса
дает тон ответу. Сделай вопрос напыщенный, получишь и ответ напыщенный; сделай простой вопрос, простой и ответ получишь. Всякий
наипростейший человек уже способен отвечать в такт. Но если только актер заучил у себя на дому свою роль, от него изойдет
напыщенный, заученный ответ, и этот ответ уже останется в нем навек: его ничем не переломаешь; ни одного слова не переймет он тогда
от лучшего актера; для него станет глухо все окружение обстоятельств и характеров, обступающих его роль, так же как и вся пьеса станет
ему глуха и чужда, и он, как мертвец, будет двигаться среди мертвецов. Только один истинный актер-художник может слышать жизнь,
заключенную в пьесе, и сделать так, что жизнь эта сделается видной и живой для всех актеров; один он может слышать законную меру
репетиций - как их производить, когда прекратить и сколько их достаточно для того, дабы возмогла пьеса явиться в полном совершенстве
своем перед публикой. Умей только заставить актера-художника взяться за это дело, как за свое собственное, родное дело, докажи ему,
что это его долг и что честь его же искусства того требует от него, - и он это сделает, он это исполнит, петому что любит свое искусство. Он
сделает даже больше, позаботясь, чтобы и последний из актеров сыграл хорошо, сделав строгое исполненье всего целого как бы своей
собственной ролью. Он не допустит на сцену никакой пошлой и ничтожной пьесы, какую допустил бы иной чиновник, заботящийся только
о приращении сборной денежной кассы, -потому не допустит, что уже его внутреннее эстетическое чувство оттолкнет ее. Ему невозможно
также, если бы он даже и вздумал оказать какие-нибудь притеснительные поступки или прижимки относительно вверенных ему актеров,
какие делаются людьми чиновными: его не допустит к тому его собственная известность. Какой-нибудь чиновник-секретарь производит
отважно свою пакость в уверенности, что как он ни напакости, о том никто не узнает, потому что и сам он - незаметная пешка. Но сделай
что-нибудь несправедливое Щепкин или Каратыгин, о том заговорит вдруг весь город. Вот почему особенно важно, чтобы главная
ответственность во всяком деле падала на человека, уже известного всем до единого в обществе. Наконец, живя весь в своем искусстве,
которое стало уже его высшею жизнью, которого чистоту блюдет он как святыню, художник-актер не попустит никогда, чтобы театр стал
проповедником разврата. Итак, не театр виноват. Прежде очистите театр от хлама, его загромоздившего, и потом уже разбирайте и
судите, что такое театр. Я заговорил здесь о театре не потому, чтобы хотел говорить собственно о нем, но потому, что сказанное о театре
можно применить почти ко всему. Много есть таких предметов, которые страждут из-за того, что извратили смысл их; а так как вообще на
свете есть много охотников действовать сгоряча, по пословице: "Рассердясь на вши, да шубу в печь", то через это уничтожается много того,
что послужило бы всем на пользу. Односторонние люди и притом фанатики - язва для общества, беда той земле и государству, где в руках
таких людей очутится какая-либо власть. У них нет никакого смиренья христианского и сомненья в себе; они уверены, что весь свет врет и
одни они только говорят правду. Друг мой! смотрите за собой покрепче. Вы теперь именно находитесь в этом опасном состоянии. Хорошо,
что покуда вы вне всякой должности и вам не вверено никакого управления; иначе вы, которого я знаю как наиспособнейшего к
отправлению самых трудных и сложных должностей, могли бы наделать больше зла и беспорядков, чем самый неспособный из
неспособнейших. Берегитесь и в самих сужденьях своих обо всем! Не будьте похожи на тех святошей, которые желали бы разом
уничтожить все, что ни есть в свете, видя во всем одно бесовское. Их удел - впадать в самые грубые ошибки. Нечто тому подобное
случилось недавно в литературе. Некоторые стали печатно объявлять, что Пушкин был деист, а не христианин; точно как будто бы они
побывали в душе Пушкина, точно как будто бы Пушкин непременно обязан был в стихах своих говорить о высших догмах христианских, за
которые и сам святитель церкви принимается не иначе, как с великим страхом, приготовя себя к тому глубочайшей святостью своей
жизни. По-ихнему, следовало бы все высшее в христианстве облекать в рифмы и сделать из того какие-то стихотворные игрушки. Пушкин
слишком разумно поступал, что не дерзал переносить в стихи того, чем еще не проникалась вся насквозь его душа, и предпочитал лучше
остаться нечувствительной ступенью к высшему для всех тех, которые слишком отдалились от Христа, чем оттолкнуть их вовсе от
христианства такими же бездушными стихотворениями, какие пишутся теми, которые выставляют себя христианами. Я не могу даже
понять, как могло прийти в ум критику печатно, в виду всех, возводить на Пушкина такое обвиненье, что сочинения его служат к
развращению света, тогда как самой цензуре предписано, в случае если бы смысл какого сочинения не был вполне ясен, толковать его в
прямую и выгодную для автора сторону, а не в кривую и вредящую ему. Если это постановлено в закон цензуре, безмолвной и безгласной,
не имеющей даже возможности оговориться перед публикою, то во сколько раз больше должна это поставить себе в закон критика,
которая может изъясниться и оговориться в малейшем действии своем. Публично выставлять нехристианином человека и даже
противником Христа, основываясь на некоторых несовершенствах его души и на том, что он увлекался светом так же, как и всяк из нас им
увлекался, - разве это христианское дело? Да и кто же из нас тогда христианин? Этак я могу обвинить самого критика в его
нехристианстве. Я могу сказать, что христианин не возымеет такой уверенности в уме своем, чтобы решать такое темное дело, которое
известно одному Богу, зная, что ум наш вполне проясняется и может обнимать со всех сторон предмет только от святости нашей жизни, а
жизнь его еще не так, может быть, свята. Христианин перед тем, чтобы обвинить кого-либо в таком уголовном преступлении, каково есть
непризнанье Бога в том виде, в каком повелел признавать его сам Божий сын, сходивший на землю, задумается, потому что дело это
страшное. Он скажет и то: в поэзии многое есть еще тайна, да и вся поэзия есть тайна; трудно и над простым человеком произнести суд
свой; произнести же суд окончательный и полный над поэтом может один тот, кто заключил в себе самом поэтическое существо и есть
сам уже почти равный ему поэт, - как и во всяком даже простом мастерстве понемногу может судить всяк, но вполне судить может только
сам мастер того мастерства. Словом, христианин покажет прежде всего смирение, свое первое знамя, по которому можно узнать, что он
христианин. Христианин, наместо того чтобы говорить о тех местах в Пушкине, которых смысл еще темен и может быть истолкован на две
стороны, станет говорить, о том, что ясно, что было им произведено в лета разумного мужества, а не увлекающейся юности. Он приведет
его величественные стихи пастырю церкви, где Пушкин сам говорит о себе, что даже и в те годы, когда он увлекался суетой и прелестию
света, его поражал даже один вид служителя Христова.   Но и тогда струны лукавой   Мгновенно звон я прерывал,   Когда твой голос
величавый   Меня внезапно поражал.

Я лил потоки слез нежданных,   
И ранам совести моей   
Твоих речей благоуханных   
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной   
Мне руку простираешь ты   
И силой кроткой и любовной   
Смиряешь буйные мечты.

 Твоим огнем душа палима   Отвергла прах земных сует,   И внемлет арфе серафима   В священном ужасе поэт.   Вот на какое
стихотворенье Пушкина укажет критик-христианин! Тогда критика его получит смысл и сделает добро; она еще сильней укрепит самое
дело, показавши, как даже и тот человек, который заключал в себе все разнородные верованья и вопросы своего времени, так
сбивчивые, так отдаляющие нас от Христа, как даже и тот человек, в лучшие и светлейшие минуты своего поэтического ясновидения,
исповедал выше всего высоту христианскую. Но какой теперь смысл критики? спрашиваю я. Какая польза смутить людей, поселивши в них
сомнение и подозрение в Пушкине? Безделица - выставить наиумнейшего человека своего времени не признающим христианства!
Человека, на которого умственное поколение смотрит, как на вождя и на передового, сравнительно перед другими людьми! Хорошо еще,
что критик был бесталантлив и не мог пустить в ход подобную ложь и что сам Пушкин оставил тому опровержение в своих же стихах; но
будь иначе -что другое, кроме безверья наместо веры, мог бы распространить он? Вот что можно сделать, будучи односторонним! Друг
мой, храни вас Бог от односторонности: с нею всюду человек произведет зло: в литературе, на службе, в семье, в свете, словом - везде.
Односторонний человек самоуверен; односторонний человек дерзок; односторонний человек всех вооружит против себя. Односторонний
человек ни в чем не может найти середины. Односторонний человек не может быть истинным христианином: он может быть только
фанатиком. Односторонность в мыслях показывает только то, что человек еще на дороге к христианству, но не достигнул его, потому что
христианство дает уже многосторонность уму. Словом, храни вас Бог от односторонности! Глядите разумно на всякую вещь и помните, что
в ней могут быть две совершенно противуположные стороны, из которых одна до времени вам не открыта. Театр и театр - две разные
вещи, равно как и восторг самой публики бывает двух родов: иное дело восторг оттого, когда какая-нибудь балетная танцовщица подымет
ногу повыше, и опять иное дело восторг оттого, когда могущественный лицедей потрясающим словом подымет выше все высокие чувства в
человеке. Иное дело - слезы оттого, что какой-нибудь заезжий певец расщекотит музыкальное ухо человека, - слезы, которые, как я
слышу, проливают теперь в Петербурге и немузыканты; и опять иное дело - слезы оттого, когда живым представленьем высокого подвига
человека весь насквозь просвежается зритель и по выходе из театра принимается с новой силою за долг свой, видя подвиг геройский в
таковом его исполненье. Друг мой! мы призваны в мир не затем, чтобы истреблять и разрушать, но, подобно самому Богу, все направлять
к добру, - даже и то, что уже испортил человек и обратил во зло. Нет такого орудия в мире, которое не было бы предназначено на службу
Бога. Те же самые трубы, тимпаны, лиры и кимвалы, которыми славили язычники идолов своих, по одержании над ними царем Давидом
победы, обратились на восхваленье истинного Бога, и еще больше обрадовался весь израиль, услышав хвалу ему на тех инструментах, на
которых она дотоле не раздавалась.   
1845


ПРЕДМЕТЫ ДЛЯ ЛИРИЧЕСКОГО ПОЭТА В НЫНЕШНЕЕ ВРЕМЯ
(Два письма к Н. М. Я.....у)

1
Твое стихотворенье "Землетрясенье" меня восхитило. Жуковский также был от него в восторге. Это, по его мнению, лучшее не только из
твоих, но даже из всех русских стихотворений. Взять событие из минувшего и обратить его к настоящему - какая умная и богатая мысль! А
примененье к поэту, завершающее оду, таково, что его следует всякому из нас, каково бы ни было его поприще, применить к самому себе
в эту тяжелую годину всемирного землетрясенья, когда все помутилось от страха за будущее. Друг! перед тобой разверзается живоносный
источник. В словах твоих поэту:   И приноси дрожащим людям   Молитвы с горней вышины! - заключаются слова тебе самому. Тайна твоей
музы тебе открывается. Нынешнее время есть именно поприще для лирического поэта. Сатирой ничего не возьмешь; простой картиной
действительности, оглянутой глазом современного светского человека, никого не разбудишь: богатырски задремал нынешний век. Нет,
отыщи в минувшем событье подобное настоящему, заставь его выступить ярко и порази его в виду всех, как поражено было оно гневом
Божьим в свое время; бей в прошедшем настоящее, и в двойную силу облечется твое слово: живей через то выступит прошедшее и криком
закричит настоящее. Разогни книгу Ветхого завета: ты найдешь там каждое из нынешних событий, ясней как день увидишь, в чем оно
преступило пред Богом, и так очевидно изображен над ним совершившийся Страшный суд Божий, что встрепенется настоящее. У тебя
есть на то орудья и средства: в стихе твоем есть сила, и упрекающая и подъемлющая. То и другое теперь именно нужно. Одних нужно
поднять, других попрекнуть: поднять тех, которые смутились от страхов и бесчинств, их окружающих; попрекнуть тех, которые в святые
минуты небесного гнева и страданий повсюдных дерзают предаваться буйству всяких скаканий и позорного ликованья. Нужно, чтобы твои
стихи стали так в глазах всех, как начертанные на воздухе буквы, явившиеся на пиру Валтасара, от которых все пришло в ужас еще прежде,
чем могло проникнуть самый их смысл. А если хочешь быть еще понятней всем, то, набравшись духа библейского, опустись с ним, как со
светочем, во глубины русской старины и в ней порази позор нынешнего времени и углуби в то же время глубже в нас то, перед чем еще
позорнее станет позор наш. Стих твой не будет вял, не бойся; старина даст тебе краски и уже одной собой вдохновит тебя! Она так
живьем и шевелится в наших летописях. На днях попалась мне книга: "Царские выходы". Казалось, что бы могло быть ее скучней, но и тут
уже одни слова и названья царских убранств, дорогих тканей и каменьев -сущие сокровища для поэта; всякое слово так и ложится в стих.
Дивишься драгоценности нашего языка: что ни звук, то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье еще
драгоценней самой вещи. Да если только уберешь такими словами стих свой - целиком унесешь читателя в минувшее. Мне, после
прочтенья трех страниц из этой книги, так и виделся везде царь старинных, прежних времен, благоговейно идущий к вечерне в старинном
царском своем убранстве.   
1844

2   
Пишу к тебе под влиянием того ж стихотворения твоего: "Землетрясенье". Ради Бога, не оставляй начатого дела! Перечитывай строго
Библию, набирайся русской старины и, при свете их, приглядывайся к нынешнему времени. Много, много предстоит тебе предметов, и
грех тебе их не видеть. Жуковский недаром доселе называл твою поэзию восторгом, никуды не обращенным. Стыдно тратить лирическую
силу в виде холостых выстрелов на воздух, тогда как она дана тебе на то, чтобы взрывать камни и ворочать утесы. Оглянись вокруг: все
теперь - предметы для лирического поэта; всяк человек требует лирического воззвания к нему; куды ни поворотишься, видишь, что нужно
или попрекнуть, или освежить кого-нибудь.   Попрекни же прежде всего сильным лирическим упреком умных, но унывших людей.
Проймешь их, если покажешь им дело в настоящем виде, то есть, что человек, предавшийся унынию, есть дрянь во всех отношениях,
каковы бы ни были причины уныния, потому что унынье проклято Богом. Истинно русского человека поведешь на брань даже и против
уныния, поднимешь его превыше страха и колебаний земли, как поднял поэта в своем "Землетрясении".   Воззови, в виде лирического
сильного воззванья, к прекрасному, но дремлющему человеку. Брось ему с берега доску и закричи во весь голос, чтобы спасал свою
бедную душу: уже он далеко от берега, уже несет и несет его ничтожная верхушка света, несут обеды, ноги плясавиц, ежедневное сонное
опьяненье; нечувствительно облекается он плотью и стал уже весь плоть, и уже почти нет в нем души. Завопи воплем и выставь ему
ведьму старость, к нему идущую, которая вся из железа, перед которой железо есть милосердье, которая ни крохи чувства не отдает
назад и обратно. О, если б ты мог сказать ему то, что должен сказать мой Плюшкин, если доберусь до третьего тома "Мертвых душ"!   
Опозорь в гневном дифирамбе новейшего лихоимца нынешних времен и его проклятую роскошь, и скверную жену его, погубившую
щеголяньями и тряпками и себя, и мужа, и презренный порог их богатого дома, и гнусный воздух, которым там дышат, чтобы, как от чумы,
от них побежало все бегом и без оглядки.   Возвеличь в торжественном гимне незаметного труженика, какие, к чести высокой породы
русской, находятся посреди отважнейших взяточников, которые не берут даже и тогда, как все берет вокруг их. Возвеличь и его, и семью
его, и благородную жену его, которая лучше захотела носить старомодный чепец и стать предметом насмешек других, чем допустить
своего мужа сделать несправедливость и подлость. Выставь их прекрасную бедность так, чтобы, как святыня, она засияла у всех в глазах
и каждому из них захотелось бы самому быть бедным.   Ублажи гимном того исполина, какой выходит только из русской земли, который
вдруг пробуждается от позорного сна, становится вдруг другим; плюнувши в виду всех на свою мерзость и гнуснейшие пороки, становится
первым ратником добра. Покажи, как совершается это богатырское дело в истинно русской душе; но покажи так, чтобы невольно
затрепетала в каждом русская природа и чтобы все, даже в грубом и низшем сословии, вскрикнуло: "Эх, молодец!" -почувствовавши, что и
для него самого возможно такое дело.   Много, много предметов для лирического поэта - в книге не вместишь, не только в письме. Всякое
истинное русское чувство глохнет, и некому его вызвать! Дремлет наша удаль, дремлет решимость и отвага на дело, дремлет наша
крепость и сила, - дремлет ум наш среди вялой и бабьей светской жизни, которую привили к нам, под именем просвещения, пустые и
мелкие нововведенья. Стряхни же сон с очей своих и порази сон других. На колени перед Богом, и проси у него Гнева и Любви! Гнева -
противу того, что губит человека, любви - к бедной душе человека, которую губят со всех сторон и которую губит он сам. Найдешь слова,
найдутся выраженья, огни, а не слова, излетят от тебя, как от древних пророков, если только, подобно им, сделаешь это дело родным и
кровным своим делом, если только, подобно им, посыпав пеплом главу, раздравши ризы, рыданьем вымолишь себе у Бога на то силу и
так возлюбишь спасенье земли своей, как возлюбили они спасенье богоизбранного своего народа.
1844

СОВЕТЫ
(Письмо к Щ.....ву)   

Уча других, также учишься. Посреди моего болезненного и трудного времени, к которому присоединились еще и тяжелые страдания
душевные, я должен был вести такую деятельную переписку, какой никогда у меня не было дотоле. Как нарочно, почти со всеми близкими
моей душе случились в это время внутренние события и потрясения. Все каким-то инстинктом обращалось ко мне, требуя помощи и
совета. Тут только узнал я близкое родство человеческих душ между собою. Стоит только хорошенько выстрадаться самому, как уже все
страдающие становятся тебе понятны и почти знаешь, что нужно сказать им. Этого мало; самый ум проясняется: дотоле сокрытые
положенья и поприща людей становятся тебе известны, и делается видно, что кому из них потребно. В последнее время мне случалось
даже получать письма от людей, мне почти вовсе незнакомых, и давать на них ответы такие, каких бы я не сумел дать прежде. А между
прочим, я ничуть не умней никого. Я знаю людей, которые в несколько раз умней и образованней меня и могли бы дать советы в
несколько раз полезнейшие моих; но они этого не делают и даже не знают, как это сделать. Велик Бог, нас умудряющий! и чем же
умудряющий? -тем самым горем, от которого мы бежим и хотим сокрыться. Страданьями и горем определено нам добывать крупицы
мудрости, не приобретаемой в книгах. Но кто уже приобрел одну из этих крупиц, тот уже не имеет права скрывать ее от других. Она не
твое, но Божье достоянье. Бог ее выработал в тебе; все же дары Божьи даются нам затем, чтобы мы служили ими собратьям нашим: он
повелел, чтобы ежеминутно учили мы друг друга. Итак, не останавливайся, учи и давай советы! Но если хочешь, чтобы это принесло в то
же время тебе самому пользу, делай так, как думаю я и как положил себе отныне делать всегда: всякий совет и наставление, какое бы ни
случилось кому дать, хотя бы даже человеку, стоящему на самой низкой степени образования, с которым у тебя ничего не может быть
общего, обрати в то же время к самому себе и то же самое, что посоветовал другому, посоветуй себе самому; тот же самый упрек, который
сделал другому, сделай тут же себе самому. Поверь, все придется к тебе самому, и я даже не знаю, есть ли такой упрек, которым бы
нельзя было упрекнуть себя самого, если только пристально поглядишь на себя. Действуй оружием обоюдуострым! Если даже тебе
случится рассердиться на кого бы то ни было, рассердись в то же время и на себя самого, хотя за то, что сумел рассердиться на другого. И
это делай непременно! Ни в каком случае не своди глаз с самого себя. Имей всегда в предмете себя прежде всех. Будь эгоист в этом
случае! Эгоизм - тоже не дурное свойство; вольно было людям дать ему такое скверное толкование, а в основанье эгоизма легла сущая
правда. Позаботься прежде о себе, а потом о других; стань прежде сам почище душою, а потом уже старайся, чтобы другие были чище.


ПИСЬМО ПО ПОВОДУ "МЕРТВЫХ ДУШ"  

Затем сожжен второй том "Мертвых душ", что так было нужно. "Не оживет, аще не умрет", - говорит апостол. Нужно прежде умереть, для
того чтобы воскреснуть. Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка
досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но все было сожжено, и
притом в ту минуту, когда, видя перед собою смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше
напоминающее. Благодарю Бога, что дал мне силу это сделать. Как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержанье
вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я
считал уже порядочным и стройным. Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу.
Нужно принимать в соображение не наслаждение каких-нибудь любителей искусств и литературы, но всех читателей, для которых
писались "Мертвые души". Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему
не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство. Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью, стали
хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и
сказать Европе: "Смотрите, немцы: мы лучше вас!" Это хвастовство- губитель всего. Оно раздражает других и наносит вред самому
хвастуну. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь. А у нас, еще не сделавши дела, им
хвастаются! Хвастаются будущим! Нет, по мне, уже лучше временное уныние и тоска от самого себя, чем самонадеянность в себе. В
первом случае человек, по крайней мере, увидит свою презренность, подлое ничтожество свое и вспомнит невольно о Боге, возносящем
и выводящем все из глубины ничтожества; в последнем же случае он убежит от самого себя прямо в руки к черту, отцу самонадеянности,
дымным надмением своих доблестей надмевающему человека. Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все
поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о
высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и
слабо развито во втором томе "Мертвых душ", а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен. Не судите обо мне и не
выводите своих заключений: вы ошибетесь, подобно тем из моих приятелей, которые, создавши из меня свой собственный идеал
писателя, сообразно своему собственному образу мыслей о писателе, начали было от меня требовать, чтобы я отвечал ими же
созданному идеалу. Создал меня Бог и не скрыл от меня назначенья моего. Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области
литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело
мое -душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно. Мне незачем
торопиться; пусть их торопятся другие! Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, потому что без молитвы не приступаю ни к
чему. Опасения же ваши насчет хилого моего здоровья, которое, может быть, не позволит мне написать второго тома, напрасны.
Здоровье мое очень хило, это правда; временами бывает мне так тяжело, что без Бога и не перенес бы. К изнуренью сил прибавилась
еще и зябкость в такой мере, что не знаю, как и чем согреться: нужно делать движенье, а делать движенье- нет сил. Едва час в день
выберется для труда, и тот не всегда свежий. Но ничуть не уменьшается моя надежда. Тот, кто горем, недугами и препятствиями ускорил
развитие сил и мыслей моих, без которых я бы и не замыслил своего труда, кто выработал большую половину его в голове моей, тот даст
силу совершить и остальную - положить на бумагу. Дряхлею телом, но не духом. В духе, напротив, все крепнет и становится тверже; будет
крепость и в теле. Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершится то, над чем провел пять болезненных лет.   
1846

 
НУЖНО ЛЮБИТЬ РОССИЮ
(Из письма к гр. А. П. Т.....му)  

Без любви к Богу никому не спастись, а любви к Богу у вас нет. В монастыре ее не найдете; в монастырь идут одни, которых уже позвал
туда сам Бог. Без воли Бога нельзя и полюбить его. Да и как полюбить того, которого никто не видал? Какими молитвами и усильями
вымолить у него эту любовь? Смотрите, сколько есть теперь на свете добрых и прекрасных людей, которые добиваются жарко этой любви
и слышат одну только черствость да холодную пустоту в душах. Трудно полюбить того, кого никто не видал. Один Христос принес и
возвестил нам тайну, что в любви к братьям получаем любовь к Богу. Стоит только полюбить их так, как приказал Христос, и сама собой
выйдет в итоге любовь к Богу самому. Идите же в мир и приобретите прежде любовь к братьям.   Но как полюбить братьев, как полюбить
людей? Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны и так в них мало прекрасного! Как же сделать это?
Поблагодарите Бога прежде всего за то, что вы русский. Для русского теперь открывается этот путь, и этот путь есть сама Россия. Если
только возлюбит русский Россию, возлюбит и все, что ни есть в России. К этой любви нас ведет теперь сам Бог. Без болезней и страданий,
которые в таком множестве накопились внутри ее и которых виною мы сами, не почувствовал бы никто из нас к ней состраданья. А
состраданье есть уже начало любви. Уже крики на бесчинства, неправды и взятки - не просто негодованье благородных на бесчестных, но
вопль всей земли, послышавшей, что чужеземные враги вторгнулись в бесчисленном множестве, рассыпались по домам и наложили
тяжелое ярмо на каждого человека; уже и те, которые приняли добровольно к себе в домы этих страшных врагов душевных, хотят от них
освободиться сами, и не знают, как это сделать, и все сливается в один потрясающий вопль, уже и бесчувственные подвигаются. Но
прямой любви еще не слышно ни в ком, - ее нет также и у вас. Вы еще не любите Россию: вы умеете только печалиться да раздражаться
слухами обо всем дурном, что в ней ни делается, в вас все это производит только одну черствую досаду да уныние. Нет, это еще не любовь,
далеко вам до любви, это разве только одно слишком еще отдаленное ее предвестие. Нет, если вы действительно полюбите Россию, у
вас пропадет тогда сама собой та близорукая мысль, которая зародилась теперь у многих честных и даже весьма умных людей, то есть,
будто в теперешнее время они уже ничего не могут сделать для России и будто они ей уже не нужны совсем; напротив, тогда только во
всей силе вы почувствуете, что любовь всемогуща и что с ней возможно все сделать. Нет, если вы действительно полюбите Россию, вы
будете рваться служить ей; не в губернаторы, но в капитан -исправники пойдете, - последнее место, какое ни отыщется в ней, возьмете,
предпочитая одну крупицу деятельности на нем всей вашей нынешней, бездейственной и праздной жизни. Нет, вы еще не любите России.
А не полюбивши России, не полюбить вам своих братьев, а не полюбивши своих братьев, не возгореться вам любовью к Богу, а не
возгоревшись любовью к Богу, не спастись вам.   
1844


ИСТОРИЧЕСКИЙ ЖИВОПИСЕЦ ИВАНОВ
(Письмо к гр. Матв. Ю. В............му)

Пишу к вам об Иванове. Что за непостижимая судьба этого человека! Уже дело его стало, наконец, всем объясняться. Все уверились, что
картина, которую он работает, - явленье небывалое, приняли участие в художнике, хлопочут со всех сторон о том, чтобы даны были ему
средства кончить ее, чтобы не умер над ней с голоду художник, - говорю буквально - не умер с голоду, - и до сих пор ни слуху ни духу из
Петербурга. Ради Христа, разберите, что это все значит. Сюда принеслись нелепые слухи, будто художники и все профессора нашей
Академии художеств, боясь, чтобы картина Иванова не убила собою все, что было доселе произведено нашим художеством, из зависти
стараются о том, чтоб ему -не даны были средства на окончание. Это ложь, я в этом уверен. Художники наши благородны, и если бы они
узнали все то, что вытерпел бедный Иванов из-за своего беспримерного самоотверженья и любви к труду, рискуя действительно умереть
с голоду, они бы с ним поделились братски своими собственными деньгами, а не то чтобы внушать другим такое жестокое дело. Да и чего
им опасаться Иванова? Он идет своей собственной дорогой и никому не помеха. Он не только не ищет профессорского места и житейских
выгод, но даже просто ничего не ищет, потому что уже давно умер для всего в мире, кроме своей работы. Он молит о нищенском
содержании, о том содержании, которое дается только начинающему работать ученику, а не о том, которое следует ему, как мастеру,
сидящему над таким колоссальным делом, которого не затевал доселе никто. И этого нищенского содержания, о котором все стараются и
хлопочут, не может он допроситься, несмотря на хлопоты всех. Воля ваша, я вижу во всем этом волю провиденья, уже так определившую,
чтобы Иванов вытерпел, выстрадал и вынес все, другому ничему не могу приписать.   Доселе раздавался ему упрек в медленности.
Говорили все: "Как! восемь лет сидел над картиной, и до сих пор картине нет конца!" Но теперь этот упрек затихнул, когда увидели, что и
капля времени у художника не пропала даром, что одних этюдов, приготовленных им для картины своей, наберется на целый зал и может
составить отдельную выставку, что необыкновенная величина самой картины, которой равной еще не было (она больше картин Брюллова
и Бруни), требовала слишком много времени для работы, особенно при тех малых денежных средствах, которые не давали ему
возможности иметь несколько моделей вдруг, и притом таких, каких бы он хотел. Словом - теперь все чувствуют нелепость упрека в
медленности и лени такому художнику, который, как труженик, сидел всю жизнь свою над работою и позабыл даже, существует ли на
свете какое-нибудь наслажденье, кроме работы. Еще более будет стыдно тем, которые попрекали его в медленности, когда узнают и
другую сокровенную причину медленности. С производством этой картины связалось собственное душевное дело художника, - явленье
слишком редкое в мире, явленье, в котором вовсе не участвует произвол человека, но воля того, кто повыше человека. Так уже было
определена, чтобы над этою картиной совершилось воспитанье собственно художника, как в рукотворном деле искусства, так и в мыслях,
направляющих искусство к законному и высшему назначенью. Предмет картины, как вы уже знаете, слишком значителен. Из евангельских
мест взято самое труднейшее для исполнения, доселе еще не бранное никем -из художников даже прежних богомольно-художественных
веков, а именно - первое появленье Христа народу. Картина изображает пустыню на берегу Иордана. Всех видней Иоанн Креститель,
проповедующий и крестящий во имя того, которого еще никто не видал из народа. Его обступает толпа нагих и раздевающихся,
одевающихся и одетых, выходящих из вод и готовых погрузиться в воды. В толпе этой стоят и будущие ученики самого спасителя. Все,
отправляя свей различные телесные движенья, устремляется внутренним ухом к речам пророка, как бы схватывая из уст его каждое
слово и выражая на различных лицах своих различные чувства: на одних - уже полная вера; на других - еще сомненье; третьи уже
колеблются; четвертые понурили главы в сокрушенье и покаянье; есть и такие, на которых видна еще кора и бесчувственность сердечная.
В это самое время, когда все движется такими различными движеньями, показывается вдали тот самый, во имя которого уже
совершилось крещение, - и здесь настоящая минута картины. Предтеча взят именно в тот миг, когда, указавши на спасителя перстом,
произносит: "Се агнец, взъемляй грехи мира!" И вся толпа, не оставляя выражений лиц своих, устремляется или глазом, или мыслию к
тому, на которого указал пророк. Сверх прежних, не успевших сбежать с лиц, впечатлений, пробегают по всем лицам новые впечатления.
Чудным светом осветились лица передовых избранных, тогда как другие стараются еще войти в смысл непонятных слов, недоумевая, как
может один взять на себя грехи всего мира, и третьи сомнительно колеблют головой, говоря; "От Назарета пророк не приходит". А он, в
небесном спокойствии и чудном отдалении, тихой и твердой стопой уже приближается к людям.   Безделица - изобразить на лицах весь
этот ход обращенья человека ко Христу! Есть люди, которые уверены, что великому художнику все доступно. Земля, море, человек,
лягушка, драка и пирушка людей, игра в карты и моленье Богу, словом, все может достаться ему легко, будь только он талантливый
художник да поучись в академии. Художник может изобразить только то, что он почувствовал и о чем в голове его составилась уже полная
идея; иначе картина будет мертвая, академическая картина. Иванов сделал все, что другой художник почел бы достаточным для
окончания картины. Вся материальная часть, все, что относится до умного и строгого размещения группы в картине, исполнено в
совершенстве. Самые лица получили свое типическое, согласно Евангелию, сходство и с тем вместе сходство еврейское. Вдруг слышишь
по лицам, в какой земле происходит дело. Иванов повсюду ездил нарочно изучать для того еврейские лица. Все, что ни относится до
гармонического размещенья цветов, одежды человека и до обдуманной ее наброски на тело, изучено в такой степени, что всякая складка
привлекает вниманье знатока. Наконец, вся ландшафтная часть, на которую обыкновенно не много смотрит исторический живописец,
вид всей живописной пустыни, окружающей группу, исполнен так, что изумляются сами ландшафтные живописцы, живущие в Риме.
Иванов для этого просиживал по нескольким месяцам в нездоровых Понтийских болотах и пустынных местах Италии, перенес в свои
этюды все дикие захолустья, находящиеся вокруг Рима, изучил всякий камешек и древесный листик, словом - сделал все, что мог сделать,
все изобразил, чему только нашел образец. Но как изобразить то, чему еще не нашел художник образца? Где мог найти он образец для
того, чтобы изобразить главное, составляющее задачу всей картины, - представить в лицах весь ход человеческого обращенья ко Христу?
Откуда мог он взять его? Из головы? Создать воображеньем? Постигнуть мыслью? Нет, пустяки! Холодна для этого мысль и ничтожно
воображенье. Иванов напрягал воображенье, елико мог, старался на лицах всех людей, с какими ни встречался, ловить высокие
движенья душевные, оставался в церквях следить за молитвой человека - и видел, что все бессильно и недостаточно и не утверждает в
его душе полной идеи о том, что нужно. И это было предметом сильных страдании его душевных и виной того, что картина так долго
затянулась. Нет, пока в самом художнике не произошло истинное обращенье ко Христу, не изобразить ему того на полотне. Иванов молил
Бога о ниспослании ему такого полного обращенья, лил слезы в тишине, прося у него же сил исполнить им же внушенную мысль; а в это
время упрекали его в медленности и торопили его! Иванов просил у Бога, чтобы огнем благодати испепелил в нем ту холодную черствость,
которою теперь страждут многие наилучшие и наидобрейшие люди, и вдохновил бы его так изобразить это обращение, чтобы умилился и
нехристианин, взглянувши на его картину; а его в это время укоряли даже знавшие его люди, даже приятели, думая, что он просто ленится,
и помышляли сурьезно о том, нельзя ли голодом и отнятием всех средств заставить его кончить картину. Сострадательнейшие из них
говорили: "Сам же виноват; пусть бы большая картина шла своим чередом, а в промежутках мог бы он работать малые картины, брать за
них деньги и не умереть с голода", - говорили, не ведая того, что художнику, которому труд его, по воле Бога, обратился в его душевное
дело, уже невозможно заняться никаким другим трудом, и нет у него промежутков, не устремится и мысль его ни к чему другому, как он ее
ни принуждай и ни насилуй. Так верная жена, полюбившая истинно своего мужа, не полюбит уже никого другого, никому не продаст за
деньги своих ласк, хотя бы этим средством могла бы спасти от бедности себя и мужа. Вот каковы были обстоятельства душевные Иванова.
Вы скажете: "Да зачем же он не изложил всего этого на бумаге? Зачем не описал ясно своего действительного положения? тогда бы ему
вдруг были высланы деньги". Да, как бы не так. Попробуй кто-нибудь из нас, еще не доказавший сил, еще не умеющий самому себе
высказать себя, объясняться с людьми, стоящими на других поприщах, которые не могут, весьма естественно, даже постигнуть, что может
существовать в искусстве его высшая степень, свыше тон, на которой оно стоит в нынешнем модном веке! Неужели ему сказать: "Я
произведу одно такое дело, которое вас потом изумит, но которого вам не могу теперь рассказать, потому что многое покуда и мне
самому еще не совсем понятно, а вы, во все то время, как я буду сидеть над работой, ждите терпеливо и давайте мне деньги на
содержанье"? Тогда, пожалуй, явятся много таких охотников, которые заговорят таким же образом - да им разве безумец даст деньги.
Положим даже, что Иванов мог бы в это неясное время выразиться ясно и сказать так: "Мне внушена кем-то свыше меня преследующая
мысль - изобразить кистью обращенье человека ко Христу. Я чувствую, что не могу этого сделать, не обратившись истинно сам. А потому
ждите, покуда во мне самом не произойдет это обращенье, и давайте до того времени мне деньги на мое содержанье и на мою работу".
Да ему тогда в один голос закричим мы все: "Что ты, брат, за нескладицу городишь? за дураков, что ли, нас принял? Что за связь у души с
картиной? Душа сама по себе, а картина сама по себе. Что нам ждать твоего обращенья! Ты должен быть и без того христианин; ведь вот
мы же все истинные христиане". Вот что мы скажем все Иванову, и каждый из нас почти прав. Не будь этих же самых тяжелых его
обстоятельств и внутренних терзаний душевных, которые силою заставили его обратиться жарче других к Богу и дали ему способность к
нему прибегать и жить в нем так, как не живет в нем нынешний светский художник, и выплакать слезами те чувства, которых он силился
добыть прежде одними размышленьями, - не изобразить бы ему никогда того, что начинает он уже изображать теперь на полотне, и он
действительно бы обманул и себя и других, несмотря на все желанье не обмануть.   Не думайте, чтобы легко было изъясниться с людьми
во время переходного состоянья душевного, когда, по воле Бога, начнется переработка в собственной природе человека. Я это знаю и
отчасти даже испытал сам. Мои сочиненья тоже связались чудным образом с моей душой и моим внутренним воспитаньем. В
продолжение более шести лет я ничего не мог работать для света. Вся работа производилась во мне и собственно для меня. А
существовал я дотоле, - не позабудьте, - единственно доходами с моих сочинений. Все почти знали, что я нуждался, но были уверены, что
это происходит от собственного моего упрямства, что мне стоит только присесть да написать небольшую вещь, чтобы получить большие
деньги; а я не в силах был произвести ни одной строки, и когда, послушавшись совета одного неразумного человека, вздумал было
заставить себя насильно написать кое-какие статейки для журнала, это было мне в такой степени трудно, что ныла моя голова, болели
все чувства, я марал и раздирал страницы, и после двух, трех месяцев таковой пытки так расстроил здоровье, которое и без того было
плохо, что слег в постель, а присоединившиеся к тому недуги нервические и, наконец, недуги от неуменья изъяснить никому в свете своего
положения до того меня изнурили, что был я уже на краю гроба. И два раза случилось почти то же. Одни раз, в прибавление ко всему
этому, я очутился в городе, где не было почти ни души мне близкой, без всяких средств, рискуя умереть не только от болезни и страданий
душевных, но даже от голода. Это было уже давно тому. Спасен я был государем. Нежданно ко мне пришла от него помощь. Услышал ли
он сердцем, что бедный подданный его на своем неслужащем и незаметном поприще помышлял сослужить ему такую же честную службу,
какую сослужили ему другие на своих служащих и заметных поприщах, или это было просто обычное движенье милости его. Но эта
помощь меня подняла вдруг. Мне было приятно в эту минуту быть обязану ему, а не кому-либо другому. К причинам, побудившим взяться с
новою силою за труд, присоединилась еще и мысль, - если удостоит меня Бог сделаться, точно, человеком близким для многих людей и
достойным, точно, любви всех тех, которых люблю, -сказать им: "Не забывайте же, меня бы не было, может быть, на свете, если б не
государь". Вот каковы бывают положения. В прибавленье скажу вам, что в это же самое время я должен был слышать обвиненья в
эгоизме: многие не могли мне простить моего неучастия в разных делах, которые они затевали, по их мненью, для блага общего. Слова
мои, что я не могу писать и не должен работать ни для каких журналов и альманахов, принимались за выдумку. Самая жизнь моя,
которую я вел в чужих краях, приписана была сибаритскому желанию наслаждаться красотами Италии. Я не мог даже изъяснить никому
из самых близких моих друзей, что, кроме нездоровья, мне нужно было временное отдаление от них самих, затем именно, чтобы не
попасть в фальшивые отношения с ними и не нанести им же неприятностей, - я даже этого не мог объяснить. Я слышал сам, что мое
душевное состояние до того сделалось странно, что ни одному человеку в мире не мог бы я рассказать его понятно. Силясь открыть хотя
одну часть себя, я видел тут же перед моими глазами, как моими же словами туманил и кружил голову слушавшему меня человеку, и
горько раскаивался за одно даже желанье быть откровенным. Клянусь, бывают так трудны положенья, что их можно уподобить только
положенью того человека, который находится в летаргическом сне, который видит сам, как его погребают живого, и не может даже
пошевельнуть пальцем и подать знака, что он еще жив. Нет, храни Бог в эти минуты переходного состоянья душевного пробовать
объяснять себя какому-нибудь человеку; нужно бежать к одному Богу, и ни к кому более. Против меня стали несправедливы многие, даже
близкие мне люди, и были в .то же время совсем невиноваты; я бы сам сделал то же, находясь на их месте.   То же самое и в деле
Иванова; если бы случилось, что он умер от бедности и недостатка средств, вдруг бы все до единого исполнилось негодованья противу тех,
которые допустили это, пошли бы обвинения в бесчувственности и зависти к нему других художников. Иной драматический поэт составил
бы из этого чувствительную драму, которою бы растрогал слушателей и подвигнул бы гневом противу врагов его. И все это было бы ложь,
потому что, точно, никто не был бы истинно виновен в его смерти. Один только человек был бы бесчестен и виноват, и этот человек был
бы - я: я испробовал почти то же состояние, испробовал его на собственном теле, и не объяснил этого другим! И вот почему я теперь пишу
к вам. Устройте же это дело; не то - грех будет на вашей собственной душе. С моей души я уже снял его этим самым письмом; теперь он
повиснул на вас. Сделайте так, чтобы не только было выдано Иванову то нищенское содержание, которое он просит, но еще сверх того
единовременная награда, именно за то самое, что он работал долго над своей картиной и не хотел в это время ничего работать
постороннего, как ни заставляли его другие люди и как ни заставляла его собственная нужда. Не скупитесь! деньги все вознаградятся.
Достоинство картины уже начинает обнаруживаться всем. Весь Рим начинает говорить гласно, судя даже по нынешнему ее виду, в
котором далеко еще не выступила вся мысль художника, что подобного явленья еще не показывалось от времен Рафаэля и Леонардо -да
-Винчи. Будет окончена картина - беднейший двор в Европе заплатит за нее охотно те деньги, какие теперь плотят за вновь находимые
картины прежних великих мастеров, и таким картинам не бывает цена меньше ста или двухсот тысяч. Устройте так, чтобы награда выдана
была не за картину, но за самоотвержение и беспримерную любовь к искусству, чтобы это послужило в урок художникам. Урок этот нужен,
чтобы видели все другие, как нужно любить искусство. Что нужно, как Иванов, умереть для всех приманок жизни; как Иванов, учиться и
считать себя век учеником; как Иванов, отказывать себе во всем, даже и в лишнем блюде в праздничный день; как Иванов, надеть
простую плисовую куртку, когда оборвались все средства, и пренебречь пустыми приличиями; как Иванов, вытерпеть все и при высоком и
нежном образованье душевном, при большой чувствительности ко всему вынести все колкие поражения и даже то, когда угодно было
некоторым провозгласить его сумасшедшим и распустить этот слух таким образом, чтобы он собственными своими ушами, на всяком шагу,
мог его слышать. За эти-то подвиги нужно, чтобы ему была выдана награда. Это нужно особенно для художников молодых и выступающих
на поприще художества, чтобы не думали они о том, как заводить галстучки да сертучки да делать долги для поддержанья какого-то веса в
обществе; чтобы знали вперед, что подкрепленье и помощь со стороны правительства ожидают только тех, которые уже не помышляют о
сертучках да о пирушках с товарищами, но отдались своему делу, как монах монастырю. Хорошо бы даже, если бы выданная Иванову
сумма была слишком велика, чтобы невольно почесали у себя в затылке все другие. Не бойтесь, эту сумму он не возьмет себе; может
быть, из нее и копейки не возьмет для себя, - эта сумма будет вся употреблена на вспомоществованье истинным труженикам искусства,
которых знает художник лучше, нежели какой-нибудь чиновник, и распоряженья по этому делу будут произведены лучше чиновнических.
За чиновником мало ли что может водиться: у него может случиться и жена-модница, и приятели-едоки, которых нужно угощать обедом;
чиновник заведет и штат и блеск; станет даже утверждать, что для поддержания чести русской нации нужно задать пыль иностранцам, и
потребует на это деньги. Но тот, кто сам подвизался на том поприще, которому потом должен помочь, кто слышал вопль потребности и
нужды истинной, а не поддельной, кто терпел сам и видел, как терпят другие, и соскорбел им, и делился последней рубашкой с неимущим
тружеником в то время, когда и самому нечего было есть и не во что одеться, как делал это Иванов, тот - другое дело. Тому можно смело
поверить миллион и спать спокойно, - не пропадет даром копейка из этого миллиона. Поступите же справедливо, а письмо мое покажите
многим как моим, так и вашим приятелям, и особенно таким, которых управлению вверена какая-нибудь часть, потому что труженики,
подобные Иванову, могут случиться на всех поприщах, и все-таки не нужно допустить, чтобы они умерли с голоду. Если случится, что один,
отделившись от всех других, займется крепче всех своим делом, хотя бы даже и своим собственным, но если он скажет, что это,
повидимому, собственное его дело будет нужно для всех, считайте его как бы на службе и выдавайте насущное прокормление. А чтобы
удостовериться, нет ли здесь какого обмана, потому что под таким видом может пробраться ленивый и ничего не делающий человек,
следите за его собственной жизнью; его собственная жизнь скажет все. Если он так же, как Иванов, плюнул на все приличия и условия
светские, надел простую куртку и, отогнавши от себя мысль не только об удовольствиях и пирушках, но даже мысль завестись когда-либо
женою и семейством или каким-либо хозяйством, ведет жизнь истинно монашескую, корпя день и ночь над своей работой и молясь
ежеминутно, - тогда нечего долго рассуждать, а нужно дать ему средства работать, незачем также торопить и подталкивать его -оставьте
его в покое: подтолкнет .его Бог без вас; ваше дело только смотреть за тем, чтобы он не умер с голода. Не давайте ему большого
содержания; дайте ему бедное и нищенское даже, и не соблазняйте его соблазнами света. Есть люди, которые должны век остаться
нищими. Нищенство есть блаженство, которого еще не раскусил свет. Но кого Бог удостоил отведать его сладость и кто уже возлюбил
истинно свою нищенскую сумку, тот не продаст ее ни за какие сокровища здешнего мира.   
1846


ЧЕМ МОЖЕТ БЫТЬ ЖЕНА ДЛЯ МУЖА В ПРОСТОМ ДОМАШНЕМ БЫТУ, ПРИ НЫНЕШНЕМ ПОРЯДКЕ ВЕЩЕЙ В РОССИИ  

Долго думал я, на кого из вас напасть: на вас или на вашего мужа? Наконец решаюсь напасть на вас: женщина скорей способна очнуться
и двинуться. Положенье вас обоих, хотя вы считаете себя на верху блаженства, по мне, не только не блаженно, но даже хуже положения
тех, которые считают себя в горе и несчастии. У вас обоих есть много хороших качеств душевных, сердечных и даже умственных, и нет
только того, без чего все это ни к чему не послужит: нет внутри себя управленья собою. Никто из вас не господин себе. В вас нет
характера, признавая характером крепость воли. Ваш муж, чувствуя этот недостаток в себе, женился нарочно затем, чтобы найти в жене
себе возбужденье на всякое дело и подвиг. Вы за него вышли замуж затем, чтобы он был вашим возбудителем во всяком деле жизни.
Оба друг от друга ждут того, чего нет у обоих. Говорю вам: положенье ваше не только не блаженно, но даже опасно. Вы оба расплыветесь
и распуститесь среди жизни, как мыло в воде; все ваши достоинства и добрые качества исчезнут в беспорядке действий, который один
сделается вашим характером, и станете вы оба -олицетворенное бессилие. Молите Бога о крепости. У Бога можно все вымолить, даже и
крепость, которую, как известно, никакими средствами не может достать бессильный и слабый человек. Поступите только умно. "Молись
и к берегу гребись", -говорит пословица. Произносите в себе и поутру, и в полдень, и ввечеру, и во все часы дня: "Боже, собери меня всю в
самое меня и укрепи!" -и действуйте в продолженье целого года так, как я вам сейчас скажу, не рассуждая покуда, зачем и к чему это. Всю
хозяйственную часть дома возьмите на себя; приход и расход чтобы был в ваших руках. Не ведите общей расходной книги, но с самого
начала года сделайте смету всему вперед, обнимите все нужды ваши, сообразите вперед, сколько можете и сколько вы должны
издержать в год, сообразно вашему достатку, и все приведите в круглые суммы. Разделите ваши деньги на семь почти равных куч. В
первой куче будут деньги на квартиру, с отопкою, водой, дровами и всем, что ни относится до стен дома и чистоты двора. Во второй куче -
деньги на стол и на все съестное с жалованьем повару и продовольствием всего, что ни живет в вашем доме. В третьей куче -экипаж:
карета, кучер, лошади, сено, овес, словом - все, что относится к этой части. В четвертой куче - деньги на гардероб, то есть все, что нужно
для вас обоих затем, чтобы показаться в свет иль сидеть дома. В пятой куче будут ваши карманные деньги. В шестой куче - деньги на
чрезвычайные издержки, какие могут встретиться: перемена мебели, покупка нового экипажа и даже вспомоществование кому-нибудь из
ваших родственников, если бы он возымел внезапную надобность. Седьмая куча - Богу, то есть деньги на церковь и на бедных. Сделайте
так, чтобы эти семь куч пребывали у вас несмешанными, как бы семь отдельных министерств. Ведите расход каждой особо, и ни под
каким предлогом не занимайте из одной кучи в другую. Какие ни представлялись бы вам в это время выгодные покупки и как бы ни
соблазняли они вас своею дешевизною, не покупайте. На это можете отважиться потом, когда побольше укрепитесь. А теперь не
позабывайте ни на миг, что все это вами делается для покупки твердого характера, а это покупка покамест для вас нужнее всякой другой
покупки, и потому будьте в этом упрямы. Просите Бога об упрямстве. Даже и тогда, если бы оказалась надобность помочь бедному, вы не
можете употребить на это больше того, сколько находится в определенной на то куче. Если бы даже вы были свидетелем картины
несчастия, раздирающего сердце, и видели бы сами, что денежная помощь может помочь, не смейте н тогда дотрогиваться до других куч,
но поезжайте по всему городу, по всем вашим знакомым и старайтесь преклонить их на жалость: просите, молите, будьте готовы даже на
униженье себя, чтобы это осталось вам в урок, чтобы вы помнили вечно, как вы были доведены до жестокой необходимости отказать
несчастному, как вы должны были из-за этого подвергнуться унижению и даже осмеянью публичному; чтобы это не выходило у вас из ума,
чтобы вы через это приучались обрезывать себя в расходах по каждой куче и заранее помышлять о том, чтобы к концу года оставался от
каждой остаток для бедных, а не сходились бы только концы с концами. Если вы будете держать это в голове своей беспрестанно, то вы
никогда не заедете без надобности сильной в магазин и не купите себе неожиданно для себя самой какое-нибудь украшенье для камина
или стола, на что так падки у нас как дамы, так и мужчины (последние еще больше и суть не женщины, а бабы). Ваши прихоти будут
невольно и нечувствительно сжиматься, и дойдет наконец до того, что вы почувствуете сами, что вам не нужно иметь больше одной
кареты и пары лошадей, больше четырех блюд за столом, что званый обед может также насытить людей и на простом сервизе, с
прибавкой одного лишнего блюда да бутылки вина, разнесенного без всяких тонкостей в простых рюмках. Вы даже не только не сгорите от
стыда, если пойдет по городу слух, что у вас не comme il fault1 , но еще посмеетесь тому сами, уверившись истинно, что настоящее comme
il fault есть то, которое требует от человека тот самый, который создал его, а не тот, который приводит в систему обеды, даже и не тот,
который сочиняет всякий день меняющиеся этикеты, даже и не сама мадам Сихлер. Заведите для всякой денежной кучи особенную
книгу, подводите итог всякой куче каждый месяц и перечитывайте в последний день месяца все вместе, сравнивая всякую вещь одну с
другою, чтобы уметь узнавать, во сколько раз одна нужнее другой, чтобы видеть ясно, от какой прежде нужно отказаться в случае
необходимости, чтобы научиться мудрости постигать, что из нужного есть самое нужнейшее.   Держитесь этого строго в продолжение
целого года. Крепитесь и будьте упрямы, и во все это время молитесь Богу, чтобы укрепил вас. И вы окрепнете непременно. Важно то,
чтобы в человеке хотя что-нибудь окрепнуло и стало непреложным; от этого невольно установится порядок и во всем прочем. Укрепясь в
деле вещественного порядка, вы укрепитесь нечувствительно в деле душевного порядка. Распределите ваше время; положите всему
непременные часы. Не оставайтесь поутру с вашим мужем; гоните его на должность в его департамент, ежеминутно напоминая ему о
том, что он весь должен принадлежать общему делу и хозяйству всего государства (а его собственное хозяйство не его забота: оно должно
лежать на вас, а не на нем), что он женился именно затем, чтобы, освободя себя от мелких забот, всего отдать отчизне, и жена дана ему
не на помеху службе, но в укрепленье его на службе. Чтобы все утро вы работали порознь, каждый на своем поприще, и через то
встретились бы весело перед обедом и обрадовались бы так друг другу, как бы несколько лет не видались, чтобы вам было что
пересказать друг другу и не попотчевал бы один другого зевотой. Расскажите ему все, что вы делали в вашем доме и домашнем хозяйстве,
и пусть он расскажет вам все, что производил в департаменте своем для общего хозяйства. Вы должны знать непременно существо его
должности, и в чем состоит его часть, и какие дела случилось ему вершить в тот день, и в чем именно они состояли. Не пренебрегайте
этим и помните, что жена должна быть помощницей мужа. Если только в течение одного года вы будете внимательно выслушивать от
него все, то на другой год будете в силах подать ему даже совет, будете знать, как ободрить его при встрече с какою-нибудь
неприятностью по службе, будете знать, как заставить его перенести и вытерпеть то, на что у него не достало бы духа, будете его
истинный возбудитель на все прекрасное.   Начните же с этого дня исполнять все, что я вам теперь сказал. Крепитесь, молитесь и
просите Бога беспрерывно, да поможет вам собрать всю себя в себе и держать себя. Все у нас теперь расплылось и расшнуровалось.
Дрянь и тряпка стал всяк человек; обратил сам себя в подлое подножье всего и в раба самых пустейших и мелких обстоятельств, и нет
теперь нигде свободы в ее истинном смысле. Эту свободу один мой приятель, который вами лично не знаем, но которого, однако же,
знает вся Россия, определяет так: "Свобода не в том, чтобы говорить произволу своих желаний: да, но в том, чтобы уметь сказать им: нет".
Он прав, как сама правда. Никто теперь в России не умеет сказать самому себе этого твердого "нет". Нигде я не вижу мужа. Пусть же
бессильная женщина ему о том напомнит! Стало так теперь все чудно, что жена же должна повелеть мужу, дабы он был ее глава и
повелитель.   
1846

1)         светскость, соблюдение светских приличий (франц.)

СЕЛЬСКИЙ СУД И РАСПРАВА
(Из письма к М.)   

Никак не пренебрегайте расправой и судом. Не поручайте этого дела управителю и никому в деревне: эта часть важнее самого хозяйства.
Судите сами. Этим одним вы укрепите разорванную связь помещика с крестьянами. Суд - Божье дело, и я не знаю, что может быть этого
выше. Недаром так чествуется в народе тот, кто умеет произносить правый суд. К вам повалит не только ваша деревня, но и все окружные
мужики из других селений, как только узнают, что вы умеете давать расправу. Не пренебрегайте никем из приходящих и судите всех, хотя
бы даже и в незначительной ссоре или драке. По поводу этого можете много сказать мужику такого, что войдет в добро его душе, и чего
бы вы никак не нашлись сказать в другое время, не найдя, к чему прицепиться.   Судите всякого человека двойным судом и всякому делу
давайте двойную расправу. Один суд должен быть человеческий. На нем оправдайте правого и осудите виноватого. Старайтесь, чтоб это
было при свидетелях, чтобы тут стояли и другие мужики, чтобы все видели ясно как день, чем один прав и чем другой виноват. Другой же
суд сделайте Божеский. И на нем осудите и правого и виноватого. Выведите ясно первому, как он сам был тому виной, что другой его
обидел, а второму - как он вдвойне виноват и пред Богом, и пред людьми; одного укорите, зачем не простил своему брату, как повелел
Христос, а другого попрекните, зачем он обидел самого Христа в своем брате; а обоим вместе дайте выговор за то, что не примирились
сами собой и пришли на суд, и возьмите слово с обоих исповедаться непременно попу на исповеди во всем. Если такой суд вы будете
произносить, вы будете сами полномочны, как Бог, потому что Бог вас уполномочит. Вы извлечете оттуда для себя самого много добра и
много прямых и правых познаний. Если бы многие из государственных людей начинали свое поприще не бумажными занятиями, а устной
расправой дел между простыми людьми, они бы лучше узнали дух земли, свойство народа и вообще душу человека, и не заимствовали бы
потом из чужеземных земель нам неприличных нововведений. Правосудие у нас могло бы исполняться лучше, нежели во всех других
государствах, потому что из всех народов только в одном русском заронилась эта верная мысль, что нет человека правого и что прав один
только Бог. Эта мысль, как непреложное верование, разнеслась повсюду в нашем народе. Вооруженный ею, даже простой и неумный
человек получает в народе власть и прекращает ссоры. Мы только, люди высшие, не слышим ее, потому что набрались пустых рыцарски-
европейских понятий о правде. Мы только спорим из-за того, кто прав, кто виноват; а если разобрать каждое из дел наших, придешь к
тому же знаменателю, то есть - оба виноваты. И видишь, что весьма здраво поступила комендантша в повести Пушкина "Капитанская
дочка", которая, пославши поручика рассудить городового солдата с бабой, подравшихся в бане за деревянную шайку, снабдила его такой
инструкцией: "Разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи".   
1845


СТРАХИ И УЖАСЫ РОССИИ
(Письмо к графине .........ой)  

На ваше длинное письмо, которое вы писали с таким страхом, которое просили сей же час истребить после прочтения и на которое
отвечать просили не иначе, как через верные руки, а отнюдь не по почте, я отвечаю не только не по секрету, но, как вы видите, в печатной
книге, которую, может быть, прочтет половина грамотной России. Побудило меня к тому то, что, может быть, мое письмо послужит в то же
время ответом и прочим, которые, подобно вам, смущаются теми же страхами. То, что вы мне объявляете по секрету, есть еще не более
как одна часть всего дела; а вот если бы я вам рассказал то, что я знаю (а знаю я, без всякого сомнения, далеко еще не все), тогда бы,
точно,       помутились ваши мысли и вы сами подумали бы, как бы убежать из России. Но куды бежать? вот вопрос. В России еще брезжит
свет, есть еще пути и дороги к спасенью, и слава Богу, что эти страхи наступили теперь, а не позже. Ваши слова: "Все падают духом, как бы
в ожиданье чего-то неизбежного", равно как и слова: "Каждый думает только о спасении личных выгод, о сохранении собственной пользы,
точно как на поле сражения после потерянной битвы всякий думает только о спасении жизни: saure gui peut1, действительно
справедливы; так оно теперь действительно есть; так быть должно: так повелел Бог, чтобы оно было. Всяк должен подумать теперь о
себе, именно о своем собственном спасении. Но настал другой род спасенья. Не бежать на корабле из земли своей, спасая свое
презренное земное имущество, но, спасая свою душу, не выходя вон из государства, должен всяк из нас спасать себя самого в самом
сердце государства. На корабле своей должности и службы должен теперь всяк из нас выноситься из омута, глядя на кормщика
небесного. Кто даже и не в службе, тот должен теперь же вступить на службу и ухватиться за свою должность, как утопающий хватается за
доску, без чего не спастись никому. Служить же теперь должен из нас всяк не так, как бы служил он в прежней России, но в другом
небесном государстве, главой которого уже сам Христос, а потому и все свои отношения ко власти ли, высшей над нами, к людям ли,
равным и кружащимся вокруг нас, к тем ли, которые нас ниже и находятся под нами, должны мы выполнить так, как повелел Христос, а не
кто другой. И уж нечего теперь глядеть на какие-нибудь щелчки, которые стали бы наноситься от кого бы то ни было, нашему честолюбью
или самолюбью, - нужно помнить только то, что ради Христа взята должность, а потому должна быть и выполнена так, как повелел
Христос, а не кто другой. Только одним этим средством и может всяк из нас теперь спастись. И плохо будет тому, кто об этом не помыслит
теперь же. Помутится ум его, омрачатся мысли, и не найдет он угла, куды сокрыться от своих страхов. Вспомните Египетские тьмы,
которые с такой силой передал царь Соломон, когда господи, желая наказать одних, наслал на них неведомые, непонятные страхи.
Слепая ночь обняла их вдруг среди бела дня; со всех сторон уставились на них ужасающие образы; дряхлые страшилища с печальными
лицами стали неотразимо в глазах их; без железных цепей сковала их всех боязнь и лишила всего, все чувства, все побуждения, все силы
в них погибнули, кроме одного страха. И произошло это только в тех, которых наказал господь. Другие в то же время не видали никаких
ужасов; для них был день и свет.   Смотрите же, чтобы не случилось с вами чего-нибудь подобного. Лучше молитесь и просите Бога о том,
чтобы вразумил вас, как быть вам на вашем собственном месте и на нем исполнить все, сообразно с законом Христа. Дело идет теперь
не на шутку. Прежде чем приходить в смущенье от окружающих беспорядков, недурно заглянуть всякому из нас в свою собственную душу.
Загляните также и вы в свою. Бог весть, может быть, там увидите такой же беспорядок, за который браните других; может быть, там
обитает растрепанный, неопрятный гнев, способный всякую минуту овладеть вашею душою, на радость врагу Христа; может быть, там
поселилась малодушная способность падать на всяком шагу в уныние - жалкая дочь безверья в Бога; может быть, там еще таится
тщеславное желанье гоняться за тем, что блестит и пользуется известностью светской; может быть, там обитает гордость лучшими
свойствами своей души, способная превратить в ничто все добро, какое имеем. Бог весть, что может быть в душе нашей. Лучше в
несколько раз больше смутиться от того, что внутри нас самих, нежели от того, что вне и вокруг нас. Что же касается до страхов и ужасов в
России, то они не без пользы: посреди их многие воспитались таким воспитаньем, которого не дадут никакие школы.   
1846


БЛИЗОРУКОМУ ПРИЯТЕЛЮ
 
Вооружился взглядом современной близорукости и думаешь, что верно судишь о событиях! Выводы твои - гниль; они сделаны без Бога.
Что ссылаешься ты на историю? История для тебя мертва, - и только закрытая книга. Без Бога не выведешь из нее великих выводов;
выведешь одни только ничтожные и мелкие. Россия не Франция; элементы французские - не русские. Ты позабыл даже своеобразность
каждого народа и думаешь, что одни и те же события могут действовать одинаким образом на каждый народ. Тот же самый молот, когда
упадает на стекло, раздробляет его вдребезги, а когда упадет на железо, кует его. Мысли твои о финансах основаны на чтенье
иностранных книг да на английских журналах, а потому суть мертвые мысли. Стыдно тебе, будучи умным человеком, не войти до сих пор в
собственный ум свой, который мог бы самобытно развиться, а захламостить его чужеземным навозом. Не вижу и в проектах твоих участья
Божьего; не слышу в словах письма твоего, несмотря на весь блеск ума и остроумья, чтобы Бог присутствовал в твоих мыслях в то время,
когда ты писал его; не вижу я на твоей мысли освященья небесного. Нет, не сделаешь ты добра на своей должности, хотя и желаешь того;
не принесут твои дела того плода, которого ждешь. С прекрасными намереньями можно сделать зло, как уже многие и сделали его. В
последнее время не столько беспорядков произвели глупые люди, сколько умные, а все оттого, что понадеялись на свои силы да на ум
свой. Ты горд, и чем же горд? хоть бы уже своим умом; нет, ты загромоздил сором свои ум, действительно замечательный и великий, и
сделал его чужестранцем самому себе. Ты горд чужим, мертвым умом и выдаешь его за свой. Смотри за собой: ты ходишь опасно. Ты
метишь в государственные люди, и будешь человеком государственным, потому что у тебя, точно, есть на то способности; но тем строже
теперь смотри за собой. Не заводи этих улучшений, которыми уже наполнилась твоя голова еще прежде, чем ты вступил в свою
должность, и помни, что всяким малейшим неосмотрительным поступком можно произвести теперь большое зло. Уже и в твоих
нынешних проектах видна скорее боязнь, нежели предусмотрительность. Все мысли твои направлены к тому, чтобы избегнуть чего-то
угрожающего в будущем. Не будущего, но настоящего опасайся. О настоящем велит нам заботиться Бог. Кто омрачается боязнью от
будущего, от того, значит, уже отступилась святая сила. Кто с Богом, тот глядит светло вперед и есть уже в настоящем творец блистающего
будущего. А ты горд: ты и теперь уже ничего не хочешь видеть; ты самоуверен: ты думаешь, что уже все знаешь; ты думаешь, что все
обстоятельства России тебе открыты; ты думаешь, что уже никто и поучить тебя не может; ты стремишься изо всех сил быть похожим на
тех государственных людей, которые скоро блеснули и скоро исчезли, которые имели в себе все для того, чтобы сделать множество
добра, которые даже пламенели желаньем сделать добро, даже работали, как муравьи, всю свою жизнь, и при всем том не осталось
после них никакого следа, и самая память о них позабыта; как исчезнувший круг на воде, исчезнула жизнь их посреди России. И до сих
пор еще, к нашему стыду, указывают нам европейцы на своих великих людей, умней которых бывают у нас иногда и невеликие люди; но те
хоть какое-нибудь оставили после себя дело прочное, а мы производим кучи дел, и все, как пыль, сметаются они с земли вместе с нами.
Ты горд - говорю тебе, и вновь повторяю тебе: ты горд; сторожи над собой и спасай себя от гордости заране. Начни с того, что уверь
самого себя, что ты всех глупее в России, и что с этих только пор следует сурьезно поумнеть тебе, и слушай с таким вниманием всякого
дельца, как бы ровно ничего не знал и всему от него хотел поучиться. Но тебе еще загадка слова мои; они на тебя не подействуют. Тебе
нужно или какое-нибудь несчастие, или потрясение. Моли Бога о том, чтобы случилось это потрясенье, чтобы встретилась тебе какая-
нибудь невыносимейшая неприятность на службе, чтобы нашелся такой человек, который сильно оскорбил бы тебя и опозорил так в виду
всех, что от стыда не знал бы ты, куда сокрыться, и разорвал бы за одним разом.


ЧЕЙ УДЕЛ НА ЗЕМЛЕ ВЫШЕ
(Из письма к У.........му)   

Никак не могу сказать вам, чей удел на земле выше и кому суждена лучшая участь. Прежде, когда я был поглупее, я предпочитал одно
звание другому, теперь же вижу, что участь всех равно завидна. Все получат равное воздаяние - как тот, которому вверен был один талант
и он принес на него другой, так и тот, которому дано было пять талантов и который принес на них другие пять. Даже, я думаю, участь
первого еще лучше, именно оттого, что он не пользовался на земле известностью и не вкушал очаровательного напитка земной славы,
подобно последнему. Чудна милость Божия, определившая равное воздаяние всякому, исполнившему честно долг свой, царь ли он или
последний нищий. Все они там уравняются, потому что все внидут в радость господина своего и будут пребывать равно в Боге. Конечно,
сам Христос сказал в другом месте: "В дому отца моего обители многи суть"; но как помыслю об этих обителях, как помыслю о том, что
должны быть у Бога обители, не могу удержаться от слез и знаю, что никак бы не решил, какую из них выбрать себе, если бы только
действительно был удостоен небесного царства и вопрошен: "Какую из них хочешь?" Знаю только то, что сказал бы: "Последнюю, Господи,
но лишь бы она была в дому твоем!" Кажется, ничего бы не желалось больше, как только служить тем избранным, которые уже
удостоились созерцать во всем величии Его славу. Лежать бы только у ног их и целовать святые их ноги!   
1845


СВЕТЛОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
 
В русском человеке есть особенное участие к празднику светлого воскресенья. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой
земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней, - те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь,
то же будничное выраженье на лицах, - он чувствует грусть и обращается невольно к России. Ему кажется, что там как-то лучше
празднуется этот день, и сам человек радостней и лучше, нежели в другие дни, и самая жизнь какая-то другая, а не вседневная. Ему вдруг
представятся - эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это
восклицанье "Христос воскрес!", которое заменяет в этот день все другие приветствия, этот поцелуй, который только раздается у нас, - и
он готов почти воскликнуть: "Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!" Разумеется, все это мечта;
она исчезнет вдруг, как только он перенесется на самом деле в Россию или даже только припомнит, что день этот есть день какой-то
полусонной беготни и суеты, пустых визитов, умышленных незаставаний друг друга, наместо радостных встреч, - если ж и встреч, то
основанных на самых корыстных расчетах; что честолюбие кипит у нас в этот день еще больше, чем во все другие, и говорят не о
воскресенье Христа, но о том, кому какая награда выйдет и кто что получит; что даже и сам народ, о котором идет слава, будто он больше
всех радуется, уже пьяный попадается на улицах, едва только успела кончиться торжественная обедня, и не успела еще заря осветить
земли. Вздохнет бедный русский человек, если только все это припомнит себе и увидит, что это разве только карикатура и посмеянье над
праздником, а самого праздника нет. Для проформы только какой-нибудь начальник чмокнет в щеку инвалида, желая показать
подчиненным чиновникам, как нужно любить своего брата, да какой-нибудь отсталый патриот, в досаде на молодежь, которая бранит
старинные русские наши обычаи, утверждая, что у нас ничего нет, прокричит гневно: "У нас все есть - и семейная жизнь, и семейные
обродетели, и обычаи у нас соблюдаются свято; и долг свой исполняем мы так, как нигде в Европе; и народ мы на удивленье всем".   Нет,
не в видимых знаках дело, не в патриотических возгласах и не в поцелуе, данном инвалиду, но в том, чтобы в самом деле взглянуть в этот
день на человека, как на лучшую свою драгоценность, - так обнять и прижать его к себе, как наироднейшего своего брата, так ему
обрадоваться, как бы своему наилучшему другу, с которым несколько лет не видались и который вдруг неожиданно к нам приехал. Еще
сильней! еще больше! потому что узы, нас с ним связывающие, сильней земного кровного нашего родства, и породнились мы с ним по
нашему прекрасному небесному отцу, в несколько раз нам ближайшему нашего земного отца, и день этот мы - в своей истинной семье, у
него самого в дому. День этот есть тот святой день, в который празднует святое, небесное свое братство все человечество до единого, не
исключив из него ни одного человека.   Как бы этот день пришелся, казалось, кстати нашему девятнадцатому веку, когда мысли о счастии
человечества сделались почти любимыми мыслями всех; когда обнять все человечество, как братьев, сделалось любимой мечтой
молодого человека; когда многие только и грезят о том, как преобразовать все человечество, как возвысить внутреннее достоинство
человека; когда почти половина уже признала торжественно, что одно только христианство в силах это произвесть; когда стали
утверждать, что следует ближе ввести Христов закон как в семейственный, так и в государственный быт; когда стали даже поговаривать о
том, чтобы все было общее -и дома и земли; когда подвиги сердоболия и помощи несчастным стали разговором даже модных гостиных;
когда, наконец, стало тесно от всяких человеколюбивых заведений, странноприимных домов и приютов. Как бы, казалось, девятнадцатый
век должен был радостно воспраздновать этот день, который так по сердцу всем великодушным и человеколюбивым его движеньям! Но
на этом-то самом дне, как на пробном камне, видишь, как бледны все его христианские стремленья и как все они в одних только мечтах и
мыслях, а не в деле. И если, в самом деле, придется ему обнять в этот день своего брата, как брата - он его не обнимет. Все человечество
готов он обнять, как брата, а брата не обнимет. Отделись от этого человечества, которому он готовит такое великодушное объятье, один
человек, его оскорбивший, которому повелевает Христос в ту же минуту простить, - он уже не обнимет его. Отделись от этого человечества
один, несогласный с ним в каких-нибудь ничтожных человеческих мненьях, - он уже не обнимет его. Отделись от этого человечества один,
страждущий видней других тяжелыми язвами своих душевных недостатков, больше всех других требующий состраданья к себе, - он
оттолкнет его и не обнимет. И достанется его объятие только тем, которые ничем еще не оскорбили его, с которыми не имел он случая
столкнуться, которых он никогда не знал и даже не видел в глаза. Вот какого рода объятье всему человечеству дает человек нынешнего
века, и часто именно тот самый, который думает о себе, что он истинный человеколюбец и совершенный христианин! Христианин!
Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что
они христиане!   Нет, не воспраздновать нынешнему веку светлого праздника так, как ему следует воспраздноваться. Есть страшное
препятствие, есть непреоборимое препятствие, имя ему - гордость. Она была известна и в прежние веки, но то была гордость более
ребяческая, гордость своими силами физическими, гордость богатствами своими, гордость родом и званием, но не доходила она до того
страшного духовного развития, в каком предстала теперь. Теперь явилась она в двух видах. Первый вид ее - гордость чистотой своей.   
Обрадовавшись тому, что стало во многом лучше своих предков, человечество нынешнего века влюбилось в чистоту и красоту свою. Никто
не стыдится хвастаться публично душевной красотой своей и считать себя лучшим других. Стоит только приглядеться, каким рыцарем
благородства выступает из нас теперь всяк, как беспощадно и резко судит о другом. Стоит только прислушаться к тем оправданьям,
какими он оправдывает себя в том, что не обнял своего брата даже в день светлого воскресенья. Без стыда и не дрогнув душой, говорит
он: "Я не могу обнять этого человека: он мерзок, он подл душой, он запятнал себя бесчестнейшим поступком; я не пущу этого человека
даже в переднюю свою; я даже не хочу дышать одним воздухом с ним; я сделаю крюк для того, чтобы объехать его и не встречаться с ним.
Я не могу жить с подлыми и презренными людьми - нежели мне обнять такого человека как брата?" Увы! позабыл бедный человек
девятнадцатого века, что в этот день нет ни подлых, ни презренных людей, но все люди - братья той же семьи, и всякому человеку имя
брат, а не какое-либо другое. Все разом и вдруг им позабыто: позабыто, что, может быть, затем именно окружили его презренные и
подлые люди, чтобы, взглянувши на них, взглянул он на себя и поискал бы в себе того же самого, чего так испугался в других. Позабыто, что
он сам может на всяком шагу, даже не приметив того сам, сделать то же подлое дело, хотя в другом только виде, - в виде, не пораженном
публичным позором, но которое, однако же, выражаясь пословицей, есть тот же блин, только на другом блюде. Все позабыто. Позабыто
им то, что, может, оттого развелось так много подлых и презренных людей, что сурово и бесчеловечно их оттолкнули лучшие и
прекраснейшие люди и тем заставили пуще ожесточиться. Будто бы легко выносить к себе презренье! Бог весть, может быть, иной совсем
был не рожден бесчестным человеком; может быть, бедная душа его, бессильная сражаться с соблазнами, просила и молила о помощи
и готова была облобызать руки и ноги того, кто, подвигнутый жалостью душевной, поддержал бы ее на краю пропасти. Может быть, одной
капли любви к нему было достаточно для того, чтобы возвратить его на прямой путь. Будто бы дорогой любви было трудно достигнуть к его
сердцу! Будто уже до того окаменела в нем природа, что никакое чувство не могло в нем пошевелиться, когда и разбойник благодарен за
любовь, когда и зверь помнит ласкавшую его руку! Но все позабыто человеком девятнадцатого века, и отталкивает он от себя брата, как
богач отталкивает покрытого гноем нищего от великолепного крыльца своего. Ему нет дела до страданий его; ему бы только не видать
гноя ран его. Он даже не хочет услышать исповеди его, боясь, чтобы не поразилось обонянье его смрадным дыханьем уст несчастного,
гордый благоуханьем чистоты своей. Такому ли человеку воспраздновать праздник небесной любви?   Есть другой вид гордости, еще
сильнейший первого, - гордость ума. Никогда еще не возрастала она до такой силы, как в девятнадцатом веке. Она слышится в самой
боязни каждого прослыть дураком. Все вынесет человек века: вынесет названье плута, подлеца; какое хочешь дай ему названье, он
снесет его - и только же снесет названье дурака. Над всем он позволит посмеяться - и только не позволит посмеяться над умом своим.
Ум его для него - святыня. Из-за малейшей насмешки над умом своим он готов сию же минуту поставить своего брата на благородное
расстоянье и посадить, не дрогнувши, ему пулю в лоб. Ничему и ни во что он не верит; только верит в один ум свой. Чего не видит его ум,
того для него нет. Он позабыл даже, что ум идет вперед, когда идут вперед все нравственные силы в человеке, и стоит без движенья и
даже идет назад, когда не возвышаются нравственные силы. Он позабыл и то, что нет всех сторон ума ни в одном человеке; что другой
человек может видеть именно ту сторону вещи, которую он не может видеть, и, стало быть, знать того, чего он не может знать. Не верит он
этому, и все, чего не видит он сам, то для него ложь. И тень христианского смиренья не может к нему прикоснуться из-за гордыни его ума.
Во всем он усумнится: в сердце человека, которого несколько лет знал, в правде, в Боге усумнится, но не усумнится в своем уме. Уже
ссоры и брани начались не за какие-нибудь существенные права, не изза личных ненавистей - нет, не чувственные страсти, но страсти ума
уже начались: уже враждуют лично из несходства мнений, из-за противуречий в мире мысленном. Уже образовались целые партии, друг
друга не видевшие, никаких личных сношений еще не имевшие - и уже друг друга ненавидящие. Поразительно: в то время, когда уже было
начали думать люди, что образованьем выгнали злобу из мира, злоба другой дорогой, с другого конца входит в мир, - дорогой ума, и на
крыльях журнальных листов, как всепогубляющая саранча, нападает на сердца людей повсюду. Уже и самого ума почти не слышно. Уже и
умные люди начинают говорить ложь противу собственного убеждения, из-за того только, чтобы не уступить противной партии, из-за того
только, что гордость не позволяет сознаться перед всеми в ошибке-уже одна чистая злоба воцарилась наместо ума.   И человеку ли
такого века уметь полюбить и почувствовать христианскую любовь к человеку? Ему ли исполниться того светлого простодушия и
ангельского младенчества, которое собирает всех людей в одну семью? Ему ли услышать благоухание небесного братства нашего? Ему ли
воспраздновать этот день? Исчезнуло даже и то наружно добродушное выраженье прежних простых веков, которое давало вид, как будто
бы человек был ближе к человеку. Гордый ум девятнадцатого века истребил его. Диавол выступил уже без маски в мир. Дух гордости
перестал уже являться в разных образах и пугать суеверных людей, он явился в собственном своем виде. Почуя, что признают его
господство, он перестал уже и чиниться с людьми. С дерзким бесстыдством смеется в глаза им же, его признающим; глупейшие законы
дает миру, какие доселе еще никогда не давались, - и мир это видит и не смеет ослушаться. Что значит эта мода, ничтожная, незначащая,
которую допустил вначале человек как мелочь, как невинное дело, и которая теперь, как полная хозяйка, уже стала распоряжаться в
домах наших, выгоняя все, что есть главнейшего и лучшего в человеке? Никто не боится преступать несколько раз в день первейшие и
священнейшие законы Христа и между тем боится не исполнить ее малейшего приказанья, дрожа перед нею, как робкий мальчишка. Что
значит, что даже и те, которые сами над нею смеются, пляшут, как легкие ветреники, под ее дудку? Что значат эти так называемые
бесчисленные приличия, которые стали сильней всяких коренных постановлений? Что значат эти странные власти, образовавшиеся
мимо законных, - посторонние, побочные влияния? Что значит, что уже правят миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а
Божий помазанники остались в стороне? Люди темные, никому не известные, не имеющие мыслей и чистосердечных убеждений, правят
мненьями и мыслями умных людей, и газетный листок, признаваемый лживым всеми, становится нечувствительным законодателем его
не уважающего человека. Что значат все незаконные эти законы, которые видимо, в виду всех, чертит исходящая снизу нечистая сила, - и
мир это видит весь и, как очарованный, не смеет шевельнуться? Что за страшная насмешка над человечеством! И к чему при таком ходе
вещей сохранять еще наружные святые обычаи церкви, небесный хозяин которой не имеет над нами власти? Или это еще новая
насмешка духа тьмы? Зачем этот утративший значение праздник? Зачем он вновь приходит глуше и глуше скликать в одну семью
разошедшихся людей и, грустно окинувши всех, уходит как незнакомый и чужой всем? Всем ли точно он незнаком и чужд? Но зачем же
еще уцелели кое-где люди, которым кажется, как бы они светлеют в этот день и празднуют свое младенчество, - то младенчество, от
которого небесное лобзанье, как бы лобзанье вечной весны, изливается на душу, то прекрасное младенчество, которое утратил гордый
нынешний человек? Зачем еще не позабыл человек навеки это младенчество и, как бы виденное в каком-то отдаленном сне, оно еще
шевелит нашу душу? Зачем все это и к чему это? Будто не известно зачем? Будто не видно к чему? Затем, чтобы хотя некоторым, еще
слышащим весеннее дыхание этого праздника, сделалось бы вдруг так грустно, так грустно, как грустно ангелу по небе. И, завопив
раздирающим сердце воплем, упали бы они к ногам своих братьев, умоляя хотя бы один этот день вырвать из ряду других дней, один бы
день только провести не в обычаях девятнадцатого века, но в обычаях вечного века, в один бы день только обнять и обхватить человека,
как виноватый друг обнимает великодушного, все ему простившего друга, хотя бы только затем, чтобы завтра же оттолкнуть его от себя и
сказать ему, что он нам чужой и незнакомый. Хотя бы только пожелать так, хотя бы только насильно заставить себя это сделать,
ухватиться бы за этот день, как утопающий хватается за доску! Бог весть, может быть, за одно это желанье уже готова сброситься с небес
нам лестница и протянуться рука, помогающая возлететь по ней.   Но и одного дня не хочет провести так человек девятнадцатого века! И
непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех
один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно
становится в твоем мире!   Отчего же одному русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной
его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый
праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: "Христос воскрес!" - и поцелуй, и всякий
раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где
носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть
вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой
силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть
в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами
святителей, вспыхнет померкнувшее - и праздник светлого воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов!
На чем же основываясь, на каких данных, заключенных в сердцах наших, опираясь, можем сказать это? Лучше ли мы других народов?
Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. "Хуже мы всех прочих" -
вот что мы должны всегда говорить о себе. Но есть в нашей природе то, что нам пророчит это. Уже самое неустройство наше нам это
пророчит. Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя
нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней. Что есть много в
коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, - доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и
приготовленная земля сердец наших призывала сама собой его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской
природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу
сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и
братской любви между ними, что есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какоенибудь дело,
решительно невозможно ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все
позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев
имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванется у нас все сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не
отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды - все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия
-один человек. Вот на чем основываясь, можно сказать, что праздник воскресенья Христова воспразднуется прежде у нас, чем у других. И
твердо говорит мне это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем Божьим
порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из
одних уст, изглашаются. Знаю я твердо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твердо верит тому и говорит: "У нас прежде, чем
во всякой другой земле, воспразднуется светлое воскресенье Христово!"