Игорь Колгарёв

Последняя песня "Стресса"
Рассказ


-- Нет! -- тряхнул своей волосатой головой Бухало, вытаскивая ее из петли, -- надо еще стопочку
вмазать...
Он слез с табуретки и, шатаясь, проковылял к подоконнику, где стояла недопитая бутылка водки.
Тут внезапно раздался сильный треск: это кто-то вышиб дверь ногой.
-- Совсем с ума сошел? -- взревел бас-гитарист по кличке Чирик.
Бухало попробовал было что-то сказать насчет явной наглости своего друга, но тот спорить почему-
то не стал, а напротив, сильно двинул кулаком Бухале в челюсть, отчего тот сразу прямо тут, на
грязном полу гостиничного номера, уснул между окурками и клочками порванной бумаги, на которых
виднелись его "гениальные" каракули.
-- Нет, за талантами нужен глаз да глаз! -- выдохнул озабоченно Чирик, присаживаясь на койку.
...Так закончился один из обычных вечеров лидера рок-группы "Стресс", гитариста и автора текстов,
Бухало. Это была его кличка, под коей он был известен всей России, безусловно фанатевшей от
магнитофонных записей и живых концертов его группы.
 
-- Где я?.. Опохмелиться дайте! -- пробормотал утром наполовину проснувшийся Бухало.
Приоткрыв опухший глаз и глотнув из бутылки, он узрел оным всю свою группу, сидящую на
соседней койке.
-- Проснулся, гений ты наш? -- усмехнулся Чирик, покачивая головой, мол, видите, ребята, как не
хорошо усердствовать в гулянии.
Посыпались и еще какие-то советы и шутки, но Бухало был занят всецело внутренними
переживаниями и процессом осмысления таковых.
-- Песня не получалась, братцы, -- поделился вдруг Бухало своим горем, -- крапал, крапал ее вчера:
не идет, проклятая!
Группа друзей добродушно посмеялась. Убедившись, что их друг вешаться больше не будет, они
тактично удалились, оставив Бухало наедине с его мыслями о бытии всего сущего, и с пришедшей
на его имя телеграммой.
-- Вчера пришла! Слава Богу, успели тебе передать, а то ты точно составил бы своей бабушке
компанию!
Бухало не услышал подвоха, читать телеграмму ему не хотелось. Мысль, что это опять соседи его
бабки просят для нее денег, раздражала до озлобления. Поэтому, свесив дохлые ноги с кровати,
Бухало подобрал один из своих скомканных листков, набросанных им вчера, развернул его и прочел,
вспоминая вчерашний свой ход мыслей:
 
"Когда-нибудь меня, как всяк живого,
В последний раз жестоко обкрадут,
И я умру, и не вернусь уж снова
К той жизни, я навеки пропаду!"
 
-- Во, я забрался вчера в дебри! -- ужаснулся Бухало. -- В загробный мир потянуло... С чего бы это?
Рука потянулась к гитаре, но на ней все струны были кем-то порваны и завязаны морскими узлами.
Если бы Бухало никогда не служил бы на флоте, то подумал бы, что это дело рук кого-то другого.
-- Да, опечалился, видно, я вчера, -- догадался он, с досадой отбрасывая испорченный инструмент.
-- Конечно, есть от чего! Жизнь -- отвратительная штука!
Закурив вонючие сигареты, Бухало расплакался, жалея самого себя, несчастного.
-- Для чего это всё? Сочиняю, душу выворачиваю, ору этим пьяным мальцам на концертах да
тусовках... И что? "Бухало -- молодец!" "Бухало, давай!" А жизнь проходит, мне тридцать, помру
скоро... кошмар!..
Бычок больно обжег пальцы и дым резко полез в правый глаз, от чего Бухало злобно выругался.
-- Надо отослать пару миллионов бабе Наде, -- вспомнив про телеграмму, рассовестился он, -- а то
чуть вчера с деньгами не ушел в мир иной!..
Содержание телеграммы, однако, быстро протрезвило Бухало. В ней говорилось: "УМЕРЛА БАБА
НАДЯ ПОХОРОНЫ 22 ПРИЕЗЖАЙ СОСЕДИ".
-- Баба Надя умерла, -- повторил он, ощущая трассы и линии тока по всему телу.
Его бабушка Надежда Павловна, его любимая бабуля, которая была ему вместо отца и матери все
его сопливое детство, у которой он жил все время, пока не уехал учиться, которая научила его
читать, петь и сочинять стихи, и вдруг умерла!..
Бухале стало страшно, как будто его бросили. Вчера еще он мог бы отправиться вслед за ней на тот
свет, а сегодня -- она там, а он -- тут, в захолустном городишке с какими-то глупыми концертами под
девизом "Рок против вампиров и оборотней"...
-- Не взяли! -- с ужасом догадался он, глядя в окно на облака. -- Меня-то и не взяли!.. Почему?
Как всегда в последнее время, и на этот раз обдумать смысл жизни не получилось, и Бухало начал
собираться в дорогу, ибо в это утро на календаре было уже 21-е число. Недовольно сопя и громко
икая, ребята из рок-группы отпустили Бухало хоронить его бабу Надю, наказав, чтоб 24-го он как
штык торчал обратно здесь трезвый и неповешенный.
 
В поезде ехал он усталый и весь опустошенный внутренне. Купленное им пиво не пьянило и
настроение не поднимало. Соседи по плацкарту опасливо косились на волосатого парня в кожанной
куртке с цепями и в рваных джинсах, пряча свои вещи под подушку от греха подальше. Однако
Бухале не нужны были чьи-то шмотки или деньги, которых у него самого хватало с избытком. Бухало
сидел молча, глядел в окно и ничего не понимал в окружающем мире. Поезд тем временем мчал и
приближал его к до боли знакомому городу бабы Нади. Сколько раз он собирался приехать сюда,
сколько раз видел себя во сне едущим к бабушке. Но разные дела, новые интересы и знакомые
высмеивали такое его "детское" желание. Все оставалось по-прежнему.
 
-- Костенька, миленький, приехал! Слава Тебе, Господи! -- встретили соседки Бухало во дворе
бабушкиного дома, назвав настоящим его именем. -- Мы знали, что ты приедешь! Проходи, родимый.
Рассталкивая незнакомых ему людей, Костя-Бухало прорвался через узкий корридор в гостинную,
где сразу оказался перед гробом, стоявшим на письменном столе. В нем тихо лежала маленькая
старушка со светлым лицом, выражавшим покой и счастье. Это была Надежда Павловна, его родная
бабушка, которую он не видел уже лет 15...
"Ушла, -- мелькнуло в голове у Кости, -- навсегда, навечно. Не подождала!.."
Слезы брызнули из глаз, Константин грохнулся на колени у гроба и заорал хрипатым пропитым
голосом, полным боли и тоски, не боясь его сорвать:
-- Ба-буш-ка!!! Останься! Это я! Ба-ба!!!
Его кинулись было поднимать, чтобы увести, но чья-то рука их опередила, легко опустившись Косте
на плечо.
-- Ей там лучше, у Господа-то. Не убивайся так напрасно, -- промолвил хозяин руки, -- чай, с Богом
представилась, сердешная.
Неожиданно и слова и рука успокоили Константина, как будто все стало вдруг ясно и понятно.
"Само собой, лучше, -- подумалось ему, -- а как же!"
Озаренный таким простым откровением, он как ни в чем ни бывало поднялся на ноги и отошел к
стене, продолжая глядеть на лицо покойной. Лицо ее нисколько не походило на те мучающиеся от
агонии рожи, что изображались обычно рок-музыкантами, когда они разыгрывали сцены повальной
смерти. Они под грохот динамиков и визг публики валялись и ползали по сцене, пуча глаза и
высовывая языки, шипели и корчились в муках, словно предчувствуя холодный ужас смерти, ужас
загробного мира, который не сулит им ничего хорошего... И также в конце они падали навзничь, и
долго еще лежали с застывшим в гримасе кошмаром. А лицо бабы Нади...
Тут ко гробу из общей массы людей выступил аккуратно одетый юноша и сказал:
-- Братья и сестры! Давайте споем еще один гимн!
И все запели. Спокойно, без истерики, но красиво и чинно:
 
"Встретимся ли мы с тобою,
Где святые все поют,
Где спокойною рекою
Воды чистые текут?"
 
И припев:
 
"Да, мы встретимся с тобою
Над чудною, над чудною рекою.
Там с неумолкаемой хвалою
Иисусу мы будем служить!"
 
Константин засмущался, ретировался поскорее в уголок за спины поющих, и оттуда слушал,
поражаясь новой для него мелодике.
 
"Там, в сияньи над рекою,
Лик Христа мы будем зреть,
Кто на землю за тобою
Нисходил, чтоб умереть".
 
Люди пели, излучая своими голосами какую-то странную добрую энергию, которую Костя еще не
знал.
"Они встретятся с нею на том свете, -- отметил он для себя. -- Они не боятся смерти!.."
Пение закончилось, аккуратный юноша опять начал что-то говорить, зачитывая, видимо, из какой-то
книги, но Константин уже рвался на улицу, на воздух, чтобы перевести дух, усвоить новые
впечатления...
Во дворе он присел на лавочку, дрожащими руками начал прикуривать, чтобы успокоиться, но
почему-то табачный дым не помещался внутри, никак не мог заглушить то непонятное доброе
чувство, что появилось вдруг в груди. Из окна же снова доносилось стройное пение. Проходящая
мимо женщина спросила у другой, стоявшей на балконе:
-- Что там сегодня за пение такое?
-- Да это Надежда Павловна померла, ее баптисты отпевают.
-- Ну да, она же из них была, из баптистов, верно, -- вспомнила та и медленно поплелась по улице
дальше.
Костя поперхнулся табаком и закашлялся.
"Баптистка! Вот это да! Баба Надя -- баптистка!" -- как громом пораженный вскочил Константин,
потеряв бычок сигареты.
Его понятия о Христианстве, а уж о баптистах и подавно, были более чем смутными. При слове
"баптист" в мозгу у Константина рисовался образ забравшегося в землянку чудака-очкарика,
вскрывающего себе (а еще лучше -- другим) вены на руках или прибивающего доверчивых детей
ржавыми гвоздями ко кресту. И вот его бабушка -- баптистка! "Ничего себе!"
"Это они ее загубили, сектанты проклятые! -- вдруг появилась откуда-то мысль в его голове, и он
ринулся в подъезд с твердым намерением выгнать всех баптистов из квартиры, обругав их, конечно,
предварительно.
Работая локтями, он пробрался опять через корридор в гостинную и, наполненный злобой, уже
готов был начать обличение... Но тут...
-- Костенька, ты поможешь погрузить гроб в машину? -- спросила одна соседка бабы Нади, у
которой он в детстве клянчил конфеты, -- а то у нас братиков мало, тяжело больно.
-- Конечно! -- кивнул Костя и ощутил, что злоба куда-то мгновенно исчезла, как будто ее и не бывало
там никогда.
Гроб выносили из подъезда и помещали в кузов грузовика молча. Константину было всю дорогу
почему-то ужасно стыдно за свою недавнюю вспышку гнева. Хорошо, что этого никто не заметил, и
Костя только сопел, прятал глаза и краснел.
За машиной с гробом все шли организованно и без плача. Церковь Евангельских христиан-
баптистов хоронила верную свою сестру, на что народ города смотрел издали и, видимо, не мало
удивлялся, не понимая, а что же среди них делает неких лохматый рокер с весьма помятым лицом.
Над могилой какой-то пожилой брат прочитал проповедь о Боге, о жизни вечной, которую даровал
бабушке Иисус Христос Своей смертью и воскресением, о непременной встрече умерших христиан
со своим Господом.
"А может быть, это все-таки их самообман? -- думал Константин, слушая проповедника. -- Может,
они только сами себя успокаивают, что есть жизнь после смерти?"
Когда были произнесены "аминь" и "с Богом", и когда все начали расходиться, Костя горько
заплакал, потому что ему стало очень обидно, что он остался теперь без своей родной старушки, а
главное, что он не успел с ней чуть пораньше повидаться, поговорить о жизни, о смерти, да и о
Боге... Многое бы, может, разъяснилось тогда, кто знает.
-- Дорогой друг, -- послышался за спиной тот необычный голос, принадлежавший тому мужчине, что
клал свою руку на Костино плечо.
Костя обернулся, ему очень хотелось наконец-то увидеть его, какой он, этот верующий баптист. Но
перед ним стоял обычный человек лет 40, разве что только с очень живыми и добрыми глазами.
-- Понравилось тебе пение-то наше? Сестра Надежда Павловна все говорила, что ты музыкант
какой-то там. Ты приходи к нам завтра. Еще, чай, послушаешь, чего там! Авось, сердце-то и найдет
пристанище у Бога. Ну?
-- А где? Куда?
-- А вот слушай, -- и он объяснил, как доехать до какого-то заводского Дома культуры, где баптисты
проводят свои молитвенные собрания.
Константин, долго думая в этот вечер, в конце-концов твердо решил идти завтра и... что-нибудь там
решить.
 
И вот он с горем пополам розыскал этот полуразвалившийся Дом культуры, нашел того мужчину,
который тут же усадил Константина на лавочку поближе к сцене. Не знамо от чего у Кости
затряслись колени и руки, будто он накануне кур воровал, а теперь все об этом знают...
Верующие тем временем медленно собирались в зале, приветствуя друг друга и целуясь -- брат с
братом, сестра с сестрою. Тут только Костя заметил существенную разницу во внешнем облике
между собой и ими. Баптисты выглядели подтянутыми, ухоженными, но в то же время одетыми
строго и чинно. Среди них Костя явно выглядел белой вороной. Хотя, если точнее, наоборот, черной
вороной среди белых горлиц был он. Это тоже стало смущать Костю. Он бывал на многих
подпольных концертах, на разного рода тусовках, пикниках и презентациях, но всегда и везде вполне
вписывался в общий экзотический фон публики. Здесь же он казался явно чуждым элементом.
-- Приветствую! Вы не Бухало из ансамбля "Стресс"? -- вдруг спросил сзади кто-то из молодых
верующих, прерывая его ход мыслей.
-- Да, я. Ты что, знаешь? -- удивился Костя.
-- Конечно! -- ответил молодой парень. -- Я был раньше вашим поклонником. Слава Господу, что вы
здесь! Я по вашим песням всегда видел, что вы тоже ищете смысл жизни, ищете Бога.
-- Правда? -- сконфузился Костя. -- А ты тут давно?
-- Год уже как покаялся и пол-года как принял водное крещение по вере! -- ответил тот. -- И срвсем
не жалею!
-- Брат, давай не будем гостю мешать, -- одернул своего приятеля другой парень и, обращаясь к
Константину, сказал: -- А вы сидите тут, не смущайтесь. Благослови вас Господь!
Два верующих парня улыбнулись ему на прощанье и ушли в другой конец зала, а Костя подумал:
"Вот ведь, парень. Был моим фанатом. На концерты, небось, ходил, записи слушал. А избрал не
"Стресс", а покой. Покой в религии... Странно!"
"Что же я такого пел-то год назад? -- решил припомнить он. -- Что же могло подвигнуть этого парня
к вере? Может быть, это:
 
"И был бы рай! Его, неужто ж, нету
За все невзгоды, что перетерпел?
Неужто зря топтал ногой планету,
И накоптив, под землю залетел?.."
 
А может, слова из такой песни:
 
"Когда-когда с нас снимут эти цепи,
Когда откроют в душу ворота?.."
 
...Кто знает, кто знает?"
Тем временем началось собрание. Опять Костю поражали христианские гимны, исполняемые
просто, хором или в одиночку, безо всяких ритмических барабанов, порой вообще без
аккомпонимента, но искренне и проникновенно. Молодые девушки читали звонкими голосами стихи
о Боге. Несмотря на жару они были почему-то везде одетыми и ничем не похожими на привычных
Косте девчонок с дискотеки. Братья постарше произносили проповеди, зачитывая несколько стихов
из Библии. К сожалению, больше половины из этих слов Костя никак не мог постичь своим умом.
Силился понять, но не мог. Зато когда речь начинала идти о понятных жизненных вещах, Костин
слух заметно оживал и начинал поставлять информацию мозгу.
-- Взять хотя бы наших поэтов или музыкантов на эстраде, -- говорил проповедник, явно
вдохновившись присутствием здесь Кости. -- Они мятутся душой, они страдают от несовершенства
этого мира, а выход найти не могут! Есть ли вообще выход, братья и сестры? Как вырваться
измученной душе на свободу? Как получить облегчение, прощение, хотя бы перед своей
собственной совестью за грязные и отвратительные поступки? Ни в вине, ни в борьбе этого достичь
нельзя! Невозможно!..
"Ну вот, -- подумал Костя, -- никто не может достичь счастья. Значит, выход остается все тот же --
самоубийство?.."
-- Человекам это невозможно! -- продолжал проповедник. -- Но невозможное человекам возможно
Богу! "Все могу в укрепляющем меня Иисусе!" -- говорит Апостол. Слава Богу, и это так, братья и
сестры! Бог дает этот выход! Бог дает облегчение душе виновного грешника! Бог через Иисуса
Христа дает прощение! Веруй в Господа Иисуса Христа, погибшего за всех преступников, и
получишь жизнь вечную! Получишь новое сердце, новую душу! Дух Святой успокоит и укрепит тебя!
Косте показалось, что он начинает что-то понимать в Христианстве, в его сути и назначении, но все
же не до конца. Поэтому после собрания, как объявили, что желающие задать вопросы могут
подходить, Константин сломя голову ринулся к проповеднику, чтобы обстоятельнее прояснить свои
мыслительные туманности.
Словно чувствуя ответственность момента, верующие уступили Косте и место и время, и он
обрушил массу вопросов и кучу своих нерешенных душевных проблем на проповедника, который,
кажется, ждал их и знал наперед.
В результате этой беседы, иногда переходившей то в спор, то в проповедь, Константин наконец-то
понял, КАК он может обрести то, что искал своей душой всю свою жизнь, КАК он может быть прощен
и даже усыновлен Богом, КАК он может обрести жизнь после смерти, в раю.
-- А можно покаяться прямо сейчас? -- спросил простодушно Костя, боясь не использовать
неожиданно предоставившуюся возможность.
Все присутствующие опустились тут же на колени и стали вместе с ним молиться. Только он
молился в первый раз в жизни, а они -- в очередной. И все же когда его молитва была завершена
всеобщим возгласом: "Аминь", нельзя было понять, кто пролил больше слез -- сам Костя, или уже
давно крещенные верующие. Все были счастливы и радовались, воистину, как дети.
Константину на прощание подарили Библию и сборник христианских гимнов "Песнь возрождения", и
он всю дорогу в поезде читал Евангелия, испытывая непонятно почему огромное наслаждение от
простого чтения этой Великой Книги.
Событие это перевернуло весь внутренний мир Константина. Вдруг он стал абсолютно счастлив,
чего с ним никогда прежде не бывало. Сразу после этого он почувствовал мощный прилив сил жизни,
любви и добра, которые наполняли его теперь с избытком, выплескиваясь невольно наружу к
окружающим его людям, ко всей природе, ко всей Вселенной. Впервые Костя почувствовал Бога,
ощутил Его реальное присутствие, Его дыхание, Его любовь. Теперь множество вещей и событий в
мире приобрели совсем другой, свой истинный, ранее скрытый, смысл; они стали понятны только в
этом новом Свете, появившемся в душе после ее обращения к Богу.
 
К своей рок-группе 24-го числа Константин прибыл уже совсем иным человеком.
Как на зло, ни Чирик, ни другие музыканты не смогли тут же рассмотреть в Бухале этих перемен, не
говоря уж о том, чтобы выслушать его свидетельство об обращении к Богу. В этот день рок-группа
"Стресс" страшно укушалась на каком-то местном банкете, и по приезде их лидера Кости, что
называется, лыка уже не вязала.
Первое, что сделал Костя, когда вошел в свой номер, -- навел полный порядок, вымел все окурки и
бутылки, вымыл чистой водой полы, заправил койки и разобрался в своем чемодане. Огромный
ворох ненужных бумаг, журналов и разных вещей и побрякушек был в этот вечер безжалостно
выброшен в мусоропровод. И в этой очищенной свежей комнате Константин с удовольствием встал
на колени и... молился, молился, молился. Он открывал свое личное общение с Самим Богом,
Творцом неба и земли, открывал общение, которого он интуитивно всегда ждал, и которое одно
только и могло быть теперь самым дорогим ему на целом свете.
 
На следующий день в номер ворвался Чирик и проговорив: "Собирайтесь быстрее, едем", быстро
исчез обратно за дверь, и далее послышались только его груздные шаги по гостиничному корридору.
Он побежал будить остальных.
Пребывая в невероятной радости от общения с Господом, Костя сам не заметил, как вместе с
группой проехал на автобусе через весь город, как они вошли в служебное помещение под
трибунами стадиона, и как он оказался перед широко раскинувшимися трибунами со зрителями, да
еще с электрогитарой в руках.
-- Вас приветствует крутая рок-группа "Стресс"! У-вау! -- громко рявкнул в микрофон местный
конферансье -- какой-то бизнесмен. Тут только Константин неожиданно очнулся и вдруг увидел, где
он, собственно, находится.
-- О, Боже! Во имя Твое! -- закрыв глаза, произнес Костя, внезапно испытав отвращение ко всему
происходящему.
Загрохотала музыка, оглушая стадион. Зрители запрыгали, закричали, замахали какими-то
тряпками. Костя по-привычке коснулся струн, издав режущий воздух аккорд, и замер... Он подумал,
что гитара звучит ужасно плохо, и ему даже показалось, что ее звук, или то, что сидело в этом звуке,
хочет убить ощущение счастья и Божьего усыновления, которое имелось теперь у него в сердце!
Почти реально, почти живьем Константин вдруг увидел как бы встающего откуда-то из усилительных
колонок, из толпы фанатов самого духа тьмы -- сатану! Подобно дыму, он поднимался вверх из
земли, злобно подмигивая и ехидно скалясь в дьявольской ухмылке. "Ну-ка, мол, давай, сбацай мои
песенки, Бухало!"
-- Ты чего, уснул, Бухало? -- крикнул Чирик.
-- Я не Бухало, я Константин! -- тут же крикнул ему в ответ Костя и, воспользовавшись
замешательством команды, прильнул к микрофону и на весь стадион прокричал: -- Я буду теперь
петь другие песни!
Фанаты радостно забесились: "Давай! Бухало! "Стресс"!.."
Константин провел было по струнам, но, услышав опять этот неестественный звук, резко
повернулся и сильно пульнул свою электрогитару за кулисы сооруженных для концерта декораций.
"Что делать? Что им сказать?" -- неслись мысли в его голове, а дьявольский дух, казалось,
посмеивался:
-- Ну чего ты буянишь? Не бузи, не то хуже будет!
Все смотрели на маленького человечка в центре огромного стадиона, ожидая его дальнейших
выкрутасов, какие он обычно себе позволял раньше.
-- С ума сошел, гений поганый?! -- злобно прорычал Чирик.
На секунду Константин испугался, заметался взглядом по лицам музыкантов и омоновцев, от чего
пот покрыл его с ног до головы. Но уже в следующую секунду Великая Сила поддержала Костю, дала
ему внутреннюю уверенность и Свое благословение. "Это Бог!" -- подумал он и, закрыв глаза, смело
запел выученный им накануне христианский гимн:
 
"От греха я спасен,
В Божий мир водворен,
Сердцем верую я в Иисуса!
Он покой мне дает,
Снял с души всякий гнет,
В Сына Божия верую я!
 
Верю я! Верю я!
Сердцем верую я в Иисуса!
Верю я! Верю я!
В Сына Божия верую я!.."
 
То ли пел Константин хорошо, то ли публика не поняла в чем дело, то ли это Сам Господь стоял за
словами гимна, -- в общем так или иначе, но все слушали, даже в самом начале хлопали в такт, ибо
Костя пел совершенно непривычно для себя "а-капелло", то есть безо всякого сопровождения.
Закончив петь, он сказал:
-- Я уверовал в Бога! Я не буду больше петь свои старые вещи. На все вопросы, что были в моих
песнях, я нашел ответы в Иисусе Христе! Это правда! И вы найдете все свои ответы тоже только у
Бога!
Расслышав, стадион загоготал. Послышался свист и крики. Было очевидно, что молодежь пришла на
стадион получить допинг от оглушительного ритма и рева ансамбля, и начинала злиться, что этого
до сих пор еще не получила.
-- Слышите! Только Бог спас меня от самоубийства и пьянства, простил мне все мои грехи! Бог! Я
не знаю, что вам еще говорить. Веруйте во Христа! Не верьте, что христиане -- ограниченные,
фанатичные люди. Это неправда! Я только теперь и свободен! Я с Богом! Благодарю Тебя, Боже! --
он поднял свои руки к небу и, открыв глаза, не увидел уже того духа, владевшего этим стадионом.
Наоборот, казалось, Сам Господь говорил Константину:
-- Я с тобой! Это наша с тобой победа! А теперь возьми крест свой и следуй за Мной!
В это мгновение Константин ясно и на всю жизнь отчетливо увидел Цель своей жизни, сам Смысл
своего существования. -- Да, Господи! Я иду за Тобой! -- ответил он от всего сердца подобно
апостолам и, подобно им, бросил всё, бросил пышущую злобой рок-группу и публику, побежал вон
со стадиона, чтобы следовать теперь за Христом, за Ним одним, по пути к Жизни Вечной, к Вечному
Небесному Иерусалиму!


*****

И. А. Бунин (1870 - 1953)

Христос воскрес

Христос воскрес! Опять с зарею
Редеет долгой ночи тень,
Опять зажегся над землею
Для новой жизни новый день.

Еще чернеют чащи бора;
Еще в тени его сырой,
Как зеркала, стоят озера
И дышат свежестью ночной;

Еще в синеющих долинах
Плывут туманы... Но смотри:
Уже горят на горных льдинах
Лучи огнистые зари!

Они в выси пока сияют.
Недостижимой, как мечта,
Где голоса земли смолкают
И непорочна красота.

Но, с каждым часом приближаясь
Из-за алеющих вершин,
Они заблещут, разгораясь,
И в тьму лесов, и в глубь долин;

Они взойдут в красе желанной
И возвестят с высот небес,
Что день настал обетованный,
Что Бог воистину воскрес!
*****  
Николай Шалатовский
Грозы не будет
Грозы не будет! Там, на небосводе,
На фоне темно-серых облаков,
Надежды ласточка ликующим полетом
Перечеркнула замыслы «богов».

Грозы не будет – значит, будет солнце!
Я вновь увижу небо голубым.
К Тебе, Отец, Твой блудный сын вернется
И молча припадет к стопам Твоим святым!

И Ты – за зло – мне милостью заплатишь, -
Вновь заповедь любви мне явишь наяву:
рукой дрожащей с нежностью погладишь
Мою поникшую, отцветшую главу.

И через рану на Твоей ладони
Мой разум обагрит Твоя, Спаситель, кровь, -
И, совестью своей к распятью пригвожденный,
Я оценю Твою бесценную любовь!

Я вспомню, как меня земные боги
Заставили покинуть Отчий дом,
Как я, обезумев, кричал Тебе с порога:
«Мне надоело быть Твоим врагом!»

Как ты взглянул Своим небесным взором
В мои, горящие пороками, глаза
И тихо произнес: «Твоя да будет воля!»
…И по щеке скатилася слеза.

Как с той поры царь тленного богатства
Мне отчество свое любезно предложил:
«Я дам тебе престол и пол земного царства,
А ты – мне только душу одолжи!»

Как, с позабыв о святости и чести,
Во имя плоти мерзостной своей,
Я в мир ушел от Родины Небесной
В порочный край мучительных страстей?

Растратив душу, молодость, здоровье,
Я проклинал злосчастный выбор свой,
И вырастали пред потухшим взором
Глаза Отца с застывшею слезой.


И мысли о сердечном раскаянье
Тревожили мне душу без конца,
И все быстрей росло во мне желанье
Вернуться в дом небесного Отца.

Но отчим мой, мне чашу предлагая,
Шептал, как змей: «Не торопись, сынок, -
Ещё полшага до земного рая,
Еще один-единственный глоток!»

И, одурманенный его лукавым зельем,
Себя совсем не помня, сам не свой,
Я добровольно шел к открытой пасти змея,
Как вол идет на собственный убой.

И лишь когда поблекли в сердце страсти,
Из глубины души раздался стон:
«Я жизнь растратил, - ну, а где же счастье,
Где твой хваленный царственный престол?!»

И князь греха с улыбкою спокойной
Меня к корыту смрадному подвел…
И в мутной жиже дьявольского пойла
Я вдруг увидел, до чего дошел!

И там, средь торжества животного престола,
Средь визга злобного прожорливых свиней,
Я вдруг услышал тихий Божий голос:
«Я жду тебя, сынок, - вернись скорей!»

- «Не верь, мой верный раб, святым реченьям, -
Ты обречен на смерть твоим Отцом.
Тебе Он приготовил вечные мученья, -
Сгустились тучи – скоро грянет гром!»

Но больше не внимал я голосу маммоны,
А горестно рыдал: «Прости, Отец, молю! –
Я милости Твоей, Спаситель, не достоин,
Но дай мне умереть в родном краю!

За мерзости мои, грехи и преступленья
Из рук Твоих я смерть принять готов!..»
И вдруг, - о чудо! – грянуло прощенье
На фоне темно- серых облаков.


*****

Максимилиан Волошин (1877 -1932)

АНГЕЛ МЩЕНЬЯ

Народу Русскому: Я скорбный Ангел Мщенья!
Я в раны черные -- в распаханную новь
Кидаю семена. Прошли века терпенья.
И голос мой -- набат. Хоругвь моя -- как кровь.
На буйных очагах народного витийства,
Как призраки, взращу багряные цветы.
Я в сердце девушки вложу восторг убийства
И в душу детскую -- кровавые мечты.
И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость.
Я грезы счастия слезами затоплю.
Из сердца женщины святую выну жалость
И тусклой яростью ей очи ослеплю.
О, камни мостовых, которых лишь однажды
Коснулась кровь! я ведаю ваш счет.
Я камни закляну заклятьем вечной жажды,
И кровь за кровь без меры потечет.
Скажи восставшему: Я злую едкость стали
Придам в твоих руках картонному мечу!
На стогнах городов, где женщин истязали,
Я "знаки Рыб" на стенах начерчу.
Я синим пламенем пройду в душе народа,
Я красным пламенем пройду по городам.
Устами каждого воскликну я "Свобода!",
Но разный смысл для каждого придам.
Я напишу: "Завет мой -- Справедливость!"
И враг прочтет: "Пощады больше нет"...
Убийству я придам манящую красивость,
И в душу мстителя вольется страстный бред.
Меч справедливости -- карающий и мстящий --
Отдам во власть толпе... И он в руках слепца
Сверкнет стремительный, как молния разящий, --
Им сын заколет мать, им дочь убьет отца.
Я каждому скажу: "Тебе ключи надежды.
Один ты видишь свет. Для прочих он потух".
И будет он рыдать, и в горе рвать одежды,
И звать других... Но каждый будет глух.
Не сеятель сберег колючий колос сева.
Принявший меч погибнет от меча.
Кто раз испил хмельной отравы гнева,
Тот станет палачом иль жертвой палача.
1906

ВИДЕНИЕ ИЕЗЕКИИЛЯ

Бог наш есть огнь поядающий. Твари
Явлен был свет на реке на Ховаре.
В буре клубящейся двигался он --
Облак, несомый верховными силами --
Четверорукими, шестерокрылыми,
С бычьими, птичьими и человечьими,
Львиными ликами с разных сторон.
Видом они точно угли горящие,
Ноги прямые и медью блестящие,
Лики, как свет раскаленных лампад,
И вопиющие, и говорящие,
И воззывающе к Господу: "Свят!
Свят! Вседержитель!" А около разные,
Цветом похожи на камень топаз,
Вихри и диски, колеса алмазные,
Дымные ободы, полные глаз.
А над животными -- легкими сводами --
Крылья, простертые в высоту,
Схожие шумом с гудящими водами,
Переполняющими пустоту.
Выше же вышних, над сводом всемирным,
Тонким и синим повитым огнем,
В радужной славе, на троне сапфирном,
Огненный облик, гремящий, как гром.
Был я покрыт налетевшей грозою,
Бурею крыльев и вихрем колес.
Ветр меня поднял с земли и вознес...
Был ко мне голос:
                "Иди предо Мною --
В землю Мою, возвестить ей позор!
Перед лицом Моим -- ветер пустыни,
А по стопам Моим -- язва и мор!
Буду судиться с тобою Я ныне.
Мать родила тебя ночью в полях,
Пуп не обрезала и не омыла,
И не осолила и не повила,
Бросила дочь на попрание в прах...
Я ж тебе молвил: живи во кровях!
Выросла смуглой и стройной, как колос,
Грудь поднялась, закурчавился волос,
И округлился, как чаша, живот...
Время любви твоей было... И вот
В полдень лежала ты в поле нагая,
И проходил и увидел тебя Я,
Край моих риз над тобою простер,
Обнял, омыл твою кровь, и с тех пор
Я сочетался с рабою Моею.
Дал тебе плат, кисею на лицо,
Перстни для рук, ожерелье на шею,
На уши серьги, в ноздри кольцо,
Пояс, запястья, венец драгоценный
И покрывала из тканей сквозных...
Стала краса твоя совершенной
В великолепных уборах Моих.
Хлебом пшеничным, елеем и медом
Я ль не вскормил тебя щедрой рукой?
Дальним известна ты стала народам
Необычайною красотой.
Но, упоенная славой и властью,
Стала мечтать о красивых мужах
И распалялась нечистою страстью
К изображениям на стенах.
Между соседей рождая усобья,
Стала распутной -- ловка и хитра,
Ты сотворяла мужские подобья --
Знаки из золота и серебра.
Строила вышки, скликала прохожих
И блудодеяла с ними на ложах,
На перекрестках путей и дорог,
Ноги раскидывала перед ними,
Каждый, придя, оголить тебя мог
И насладиться сосцами твоими.
Буду судиться с тобой до конца:
Гнев изолью, истощу свою ярость,
Семя сотру, прокляну твою старость,
От Моего не укрыться лица!
Всех созову, что блудили с тобою,
Платье сорву и оставлю нагою,
И обнажу перед всеми твой срам,
Темя обрею; связавши ремнями,
В руки любовников прежних предам,
Пусть тебя бьют, побивают камнями,
Хлещут бичами нечистую плоть,
Станешь бесплодной и стоптанной нивой...
Ибо любима любовью ревнивой --
Так говорю тебе Я -- твой Господь!"
21 января 1918


*****

Константин Бальмонт (1867 - 1942)

МОЛИТВА

Господи Боже, склони свои взоры
К нам, истомленным суровой борьбой,
Словом Твоим подвигаются горы,
Камни как тающий воск пред Тобой!
Тьму отделил Ты от яркого света,
Создал Ты небо, и Небо небес,
Землю, что трепетом жизни согрета,
Мир, преисполненный скрытых чудес!
Создал Ты Рай — чтоб изгнать нас из Рая.
Боже, опять нас к себе возврати,
Мы истомились, во мраке блуждая,
Если мы грешны, прости нас, прости!
Не искушай нас бесцельным страданьем,
Не утомляй непосильной борьбой,
Дай возвратиться к Тебе с упованьем,
Дай нам, о Господи, слиться с Тобой!
Имя Твое непонятно и чудно,
Боже Наш, Отче Наш, полный любви!
Боже, нам горько, нам страшно, нам трудно,
Сжалься, о, сжалься, мы — дети Твои!


*****

Георгий Адамович (1892-1972)

Если дни мои, милостью Бога,
На земле могут быть продлены,
Мне прожить бы хотелось немного,
Хоть бы только до этой весны.
Я хочу написать завещанье.
Срок исполнился, все свершено:
Прах - искусство. Есть только страданье,
И дается в награду оно.
От всего отрекаюсь. Ни звука
О другом не скажу я вовек.
Все постыло. Все мерзость и скука.
Нищ и темен душой человек.
И когда бы не это сиянье,
Как могли б не сойти мы с ума?
Брат мой, друг мой, не бойся страданья,
Как боялся всю жизнь его я...

***

Он милостыни просит у тебя
Он - нищий, он протягивает руку.
Улыбкой, взглядом, молча, не любя
Ответь хоть чем-нибудь на эту муку.
А впрочем, в муке и блаженство есть.
Ты не поймешь. Блаженство униженья,
Слов сгоряча, ночей без сна. Бог весть Чего...
Блаженство утра и прощенья.


*****

Георгий Иванов

Я слышу — история и человечество,
Я слышу — изгнание или отечество.
Я в книгах читаю — добро, лицемерие,
Надежда, отчаянье, вера, неверие.
И вижу огромное, страшное, нежное,
Насквозь ледяное, навек безнадежное.
И вижу беспамятство или мучение,
Где все, навсегда потеряло значение.
И вижу, — вне времени и расстояния, -
Над бедной землей неземное сияние.


*****

Вячеслав Иванов (1866 - 1949)

Всё бес назойливый хлопочет...

Всё бес назойливый хлопочет,
Прельстить меня усладой хочет:
Услад приемлю часть мою
И славу Богу воздаю.
А бес вокруг опять хлопочет,
Пугнуть меня бедою хочет:
Скорбей приемлю часть мою
И славу Богу воздаю.
За каждый лучик и дыханье
Хвалу я Богу воздаю
И старость, дружницу мою,
Веду к порогу, в упованье.


***

Став пред врагом, лицом к лицу,
Ты говоришь: "Долой личину!
Сразись, как следует бойцу,
Или низвергнися в пучину".
Так вызывал ты Сатану,
Свет-Михаил, на поединок.
И днесь, архистратиг иль инок,
Ты к духу держишь речь одну
"Отважен будь! Отринь двуличье!
Самостоянью научись!
В Христово ль облекись обличье —
Или со Зверем ополчись".


***

И снова ты пред взором видящим,
О Вифлеемская Звезда,
Встаешь над станом ненавидящим
И мир пророчишь, как тогда.
А мы рукою окровавленной
Земле куем железный мир:
Стоит окуренный, восславленный
На месте скинии кумир.
Но твой маяк с высот не сдвинется,
Не досягнет их океан,
Когда на приступ неба вскинется
Из бездн морских Левиафан.
Равниной мертвых вод уляжется
Изнеможенный Легион,
И человечеству покажется,
Что все былое — смутный сон.
И бесноватый успокоится
От судорог небытия,
Когда навек очам откроется
Одна действительность — твоя.

*****

Вячеслав  Горд

Путь из тьмы


Впервые бабушка разбудила меня для этого в четыре утра, когда я был первоклашкой. Мы пошли с
окраинной грозненской Бароновки через два моста над темной рекой Сунжей. По мере приближения
к цели все чаще попадались дяди и тети с узелками, в которых, я знал- пасхальные куличи... За два
дома до храма Архангела Михаила бабушка чмокнула меня в макушку и отпустила домой. И я пошел
навстречу рассвету, переполненный гордостью. Единственный в семье мужчина- я охранял бабушку
от ночных хулиганов.
На следующий год, осознавая себя повзросевшим, я позволил чмокнуть себя уже в щеку. А за
несколько последующих лет бабушка уменьшилась ростом и стала просить меня нагнуться, чтоб
все также чмокнуть. Я уже понимал, что в столь ранний час бабушка будила меня не из страха перед
хулиганами. Но, чтоб понять, зачем бабушка будила вообще, мне предстояло еще стать взрослым...
Отправляла она домой, потому что нам детям нельзя было идти дальше. У входа в церковь стоял
кордон комсомольцев. Уже став старшеклассником, потом студентом и автоматически -
комсомольцем, я умудрялся перед Пасхой "заболевать". Чтоб не вылавливать выросшее за нами
поколение детей, провожавших своих бабушек на пасхальную службу...
А второй причиной "болезни" была укрепившаяся привычка...Еще тогда, впервые проводив бабушку,
я прошел мимо родного дома и вошел в заброшенные совхозные сады. Меня неудержимо влек к
себе неземной аромат розового рассвета. Небосклон над темносиней линией горизонта
действительно беззвучно полыхал переливом розового цвета от красного до желтого...Но пламя
рассвета, начинавшееся где-то за горизонтом, райски благоухало! Завороженный нежной феерией, я
не сразу увидел, что предрассветное зарево осторожно ласкает тянущиеся к нему соцветья
громадных белых цветов, буйно покрывших темную зелень высоких кустов. Я нетерпеливо потянулся
к ближайшему соцветью и неожиданно укололся о громадные шипы. Так я познакомился с цветущим
шиповником, заполнявший густым ароматом рассвет. Одурманенный им, я обессиленно плюхнулся
на пенек, оставленный мощной айвой.
На этом пеньке я встречал пасхальный рассвет почти двадцать лет. Сквозь зажмуренные веки мои
глаза наполнялись божественным светом восходящего солнца. Оно матерински нежно ласкало
сначало мое лицо, а потом тепло его ладоней проникало мне за ворот рубашки и согревало
раскрывавшуюся ему навстречу душу...
С каждым годом я все отчетливее понимал символичность своего пути в Пасхальное утро.
Чтоб прийти к Богу, надо однажды проснуться посреди беспросветной тьмы бездуховности. И долго
идти к Храму, оберегая в душе святое, передаваемое нам предками. Путь этот во тьме может быть
прерван и внешними силами Ада. Такими в моем детстве были комсомольские кордоны у входа в
церковь. Но еще страшнее Ад внутри тебя. Когда ты по духовной лености отказываешься от шанса
прийти в Храму. Никакая бабушка не могла б добудиться, если б я того не хотел. Или - трусишь
преодолеть свою слабость. Ту же лень, привычку жить "как все" или-"как всегда". А то и страх. К
примеру, пасхальное утро запросто можно было встретить в освещенном и душном, оттого еще
более вонючем зассаностью подъезде многоэтажки рядом с церковью. Туда, на миг струхнув
обратного пути через ночной город, я, было, зашел- спрятаться. Но, преодолел же страх!.
И лишь прошедший внутренние испытания, встречает рассвет в Храме, каким был для меня сад с
цветущим шиповником. Там, в саду, с первыми лучами солнца, вместе с ласковым теплом, меня
окутывало Любовью. Ощущение того, что меня любит и бережет все, что меня окружает, может
быть только божественным. Полный Любви человек неизбежно придет в церковь, чтоб пред ликом
Создателя перкреститься и смиренно прошептать "Спасибо тебе, Отче, за ВСЕ!".
Уже призванный в Армию, приготовившись уехать на другую сторону планеты, я прилетел издалека
к бабушке на один день, попрощаться. Мудрая бабулька вместо протокольных наставлений привела
меня в вконец обветшавший сад за нашими домами. Обняла левой рукой, а правой показала на
"мой" куст шиповника. Интуитивно я не удивился ее молчанию при этом. Бабушка беззвучно
говорила: "Мы будем ждать тебя, внучек!". Догадался, что не хотела выдать дрожащим голосом едва
сдерживаемые слезы.
Пронзенный догадкой, я изумленно обернулся и спросил: "Так ты что? Провожала меня - до сада, а
потом трамваем возвращалась в церковь?". Влажные бабушкины глаза засияли радостью и она
кивнула.

*****

Иван Бунин (1870 - 1953)

ИЗГНАНИЕ

Темнеют, свищут сумерки в пустыне.
Поля и океан...
Кто утолит в пустыне, на чужбине
Боль крестных ран?
Гляжу вперед, на черное Распятье
Среди дорог -
И простирает скорбные объятья
Почивший Бог.
1920


ВХОД В ИЕРУСАЛИМ

"Осанна! Осанна! Гряди
Во имя Господне!"
И с яростным хрипом в груди,
С огнем преисподней
В сверкающих гнойных глазах,
Вздувая все жилы на шее,
Вопя все грознее,
Калека кидается в прах
На колени,
Пробившись сквозь шумный народ,
Ощеривши рот,
Щербатый и в пене,
И руки раскинув с мольбой -
О мщеньи, о мщеньи,
О пире кровавом для всех обойденных судьбой -
И Ты, Всеблагой, Свете тихий вечерний,
Ты грядешь посреди обманувшейся черни,
Преклоняя свой горестный взор,
Ты вступаешь на кротком осляти
В роковые врата - на позор,
На пропятье!
1922

***

Шепнуть заклятие при блеске
Звезды падучей я успел,
Да что изменит наш удел?
Все те же топи, перелески,
Все та же полночь, дичь и глушь...
А если б даже Божья сила
И помогла, осуществила
Надежды наших темных душ,
То что с того?
Уж нет возврата
К тому, чем жили мы когда-то,
Потерь не счесть, не позабыть,
Пощечин от солдат Пилата
Ничем не смыть - и не простить,
Как не простить ни мук, ни крови,
Ни содроганий на кресте
Всех убиенных во Христе,
Как не принять грядущей нови
В ее отвратной наготе.
1922


СВЕТ

Ни пустоты, ни тьмы нам не дано:
Есть всюду свет, предвечный и безликий...
Вот полночь. Мрак. Молчанье базилики,
Ты приглядись: там не совсем темно,
В бездонном, черном своде над тобою,
Там на стене есть узкое окно,
Далекое, чуть видное, слепое,
Мерцающее тайною во храм
Из ночи в ночь одиннадцать столетий...
А вкруг тебя? Ты чувствуешь ли эти
Кресты по скользким каменным полам,
Гробы святых, почиющих под спудом,
И страшное молчание тех мест,
Исполненных неизреченным чудом,
Где черный запрестольный крест
Воздвиг свои тяжелые объятья,
Где таинство сыновнего распятья
Сам Бог-отец незримо сторожит?
Есть некий свет, что тьма не сокрушит.
1927


*****

Арсений Несмелов (1889 – 1945)

МОСКВА ПАСХАЛЬНАЯ

В тихих звонах отошла Страстная,
Истекает и субботний день,
На Москву нисходит голубая,
Как бы ускользающая тень.
Но алеет и темнеет запад,
Рдеют, рдеют вечера цвета,
И уже медвежьей теплой лапой
Заползает в город темнота.
Взмахи ветра влажны и упруги,
Так весенне-ласковы, легки.
Гаснет вечер, и трамваев дуги
Быстрые роняют огоньки.
Суета повсюду. В магазинах
Говорливый, суетливый люд.
Важные посыльные в корзинах
Туберозы нежные несут.
Чтоб они над белоснежной пасхой
И над коренастым куличом
Засияли бы вечерней лаской,
Засветились розовым огнем.
Все готово, чтобы встретить праздник,
Ухитрились всюду мы поспеть,
В каждом доме обонянье дразнит
Вкусная кокетливая снедь.
Яйца блещут яркими цветами,
Золотится всюду "Х" и "В", --
Хорошо предпраздничными днями
Было в белокаменной Москве!
Ночь нисходит, но Моска не дремлет,
Лишь больные в эту ночь уснут,
И не ухо даже -- сердце внемлет
Трепету мелькающих минут!
Чуть, чуть, чуть -- и канет день вчерашний,
Как секунды трепетно бегут!..
И уже в Кремле, с Тайницкой башни
Рявкает в честь праздника салют.
И взлетят ракеты. И все сорок
Сороков ответно загудят,
И становится похожим город
На какой-то дедовский посад!
На осколок Руси стародавней,
Вновь воскресший через триста лет...
Этот домик, хлопающий ставней --
Ведь таких давно нигде уж нет!
Тишина арбатских переулков,
Сивцев Вражек, Балчуг -- и опять
Перед прошлым, воскрешенным гулко,
Век покорно должен отступать.
Две эпохи ночь бесстрастно вместит,
Ясен ток двух неслиянных струй.
И повсюду, под "Христос воскресе",
Слышен троекратный поцелуй.
Ночь спешит в сияющем потоке,
Величайшей радостью горя,
И уже сияет на востоке
Кроткая Воскресная заря.


*****

Сергей Маковский (1877-1962)

Крест

Свой крест у каждого. Приговорён,
Взвалив на плечи ношу, каждый
Нести её, под тяжестью согбен,
И голодом томясь и жаждой.
За что? Но разве смертному дано
Проникнуть тайну Божьей кары?
Ни совесть не ответит, всё равно,
Ни разум твой, обманщик старый.
Но если не возмездье… Если Бог
Страданья дарствует как милость,
Чтоб на земле, скорбя, ты плакать мог
И сердце неземное снилось?
Тогда… Ещё покорнее тогда,
Благослови закон небесный,
Иди, не ведая – зачем, куда,
Согнув хребет под ношей крестной.
Нет помощи. Нет роздыха в пути,
Торопит, хлещет плетью время.
Иди. Ты должен, должен донести
До гроба горестное бремя.

*****

Николай Лесков. (1831 – 1895)

На ножах

(Отрывок из романа)

Они встали и пошли.
Выйдя на улицу, Форов и отец Евангел тотчас сели на землю, сняли обувь,
связали на веревочку, перекинули себе через плеча и, закатав вверх
панталоны, пошли вброд через мелкую речку. Висленев этого не сделал: он не
стал разуваться и сказал, что босой идти не может; он вошел в реку прямо в
обуви и сильно измочился.
Форов вытащил из кармана книжку Диккенса и зачитал рассказ о Габриэле и
Розе.
Шли они, шли, и Висленеву показалось, что они уже Бог знает как далеко
ушли, а было всего семь верст.
- Я устал, господа, - сказал Висленев.
- Что ж, сядем, отдохнем, - отвечал Евангел. И они сели.
- Скажите, неужели вы всегда и дорогой читаете? - спросил Висленев.
- Ну, это как придется, - отвечал Форов.
- И всегда повести?
- По большей части.
- И не надоели они вам?
- Отчего же? Самая глупая повесть все-таки интереснее, чем трактат о
бревне, упавшем и никого не убившем.
- Ну так вот же я вам подарок припас: это уж не о бревне, упавшем и ни-
кого не убившем, а о бревне, упавшем и убившем свободу.
И с этим Висленев вынул из кармана пальто и преподнес Форову книжку из
числа изданных за границей и в которой трактовалась сущность христианства по
Фейербаху.
- Благодарю вас, - отвечал майор, - но я, впрочем, этого барона фон
Фейербаха не уважаю.
- А вы его разве читали?
- Нечего у него читать-то, вот горе.
- Он разбирает сущность христианства.
- Знаю-с, и очень люблю эти критики, только не его, не господина
Фейербаха с последователями.
- Они это очень грубо делают, - поддержал отец Евангел. - Есть на это
мастера гораздо тоньше - филигранью чеканят.
- Да, разумеется, Ренан, например, я это знаю.
- Нет; да Ренан о духе мало и касается, он все по критике событий; но и
Ренан-то в своих положениях тоже не ахти-мне; он шаток против, например,
богословов современной тюбингенской школы. Вы как находите?
- Я, признаться сказать, всех этих господ не читал.
- А-а, не читали, жаль! Ну да это примером можно объяснить будет, хоть
и в противном роде, вот как, например, Иоанн Златоуст против Василия
Великого, Массильон супротив Боссюэта, или Иннокентий против Филарета
Московского.
- Ничего не понимаю.
- Одни увлекательней и легче, как Златоуст, Массильон и Иннокентий, а
другие тверже и опористей, как Василий Великий, Боссюэт и Филарет. Ренан
ведь очень легок, а вы если критикой духа интересуетесь, так Ламенне
извольте прочитать. Этот гораздо позабористей.
"Черт их знает, сколько они нынче здесь, по трущобам-то сидя,
поначитались!" - подумал Висленев и добавил вслух:
- Да, может быть. Я мало этих вещей читал, да на что их? Это роскошь
знания, а нужна польза. Я ведь только со стороны критики сущности
христианства согласен с Фейербахом, а то я, разумеется, и его не знаю.
- Да вы с критикой согласны? Ну а ее-то у него и нет. Какая же критика
при односторонности взгляда? Это в некоторых теперешних светских журналах
ведется подобная критика, так ведь guod licet bovi, non licet Jovi, что
приличествует быку, то не приличествует Юпитеру. Нет, вы Ламенне почитайте.
Он хоть нашего брата пробирает, христианство, а он лучше, последовательней
Фейербаха понимает. Христианство - это-с ведь дело слишком серьезное и
великое: его не повалить.
- Оно даже хлебом кормит, - вмешался Форов.
- Нет, оно больше делает, Филетер Иваныч, ты это глупо говоришь, -
отвечал Евангел.
- А мне кажется, он, напротив, прекрасно сказал, и позвольте мне на
этом с ним покончить, - сказал Висленев. - Хлеб, как все земное, мне ближе и
понятнее, чем все небесные блага. А как же это кормит христианство хлебом?
- Да вот как. Во многих местах десятки тысяч людей, которые непременно
должны умереть в силу обстоятельств с голоду, всякий день сыты. Петербург
кормит таких двадцать тысяч и все "по сущности христианства". А уберите вы
эту "сущность" на три дня из этой сторонушки, вот вам и голодная смерть, а
ваши философы этого не видали и не разъяснили.
- Дела милосердия ведь возможны и без христианства.
- Возможны, да... не всяк на них тронется из тех, кто нынче трогается.
- Да, со Христом-то это легче, - поддержал Евангел.
- А то "жестокие еще, сударь, нравы в нашем городе", - добавил Форов.
- А со Христом жестокое-то делать трудней, - опять подкрепил Евангел.
- Скажите же, зачем вы живете в такой стране, где по-вашему все так
глупо, где все добрые дела творятся силой иллюзий и страхов?
- А где же мне жить?
- Где угодно!
- Да мне здесь угодно, я здесь органические связи имею.
- Например?
- Например, пенсион получаю.
- И только?
- Н-н-ну... и не только... Я мужиков люблю, солдат люблю!
- Что же вам в них нравится?
- Прекрасные люди.
- А неужто же цивилизованный иностранец хуже русского невежды?
- Нет; а иностранный невежда хуже.
- А я, каюсь вам, не люблю России.
- Для какой причины? - спросил Евангел.
- Да что вы в самом деле в ней видите хорошего? Ни природы, ни людей.
Где лавр да мирт, а здесь квас да спирт, вот вам и Россия.
Отец Евангел промолчал, нарвал горсть синей озими и стал ею обтирать
свои запачканные ноги.
- Ну, природа, - заговорил он, - природа наша здоровая. Оглянитесь хоть
вокруг себя, неужто ничего здесь не видите достойного благодарения?
- А что же я вижу? Вижу будущий квас и спирт, и будущее сено!
Евангел опять замолчал и наконец встал, бросил от себя траву и, стоя среди поля с
подоткнутым за пояс подрясником, начал говорить спокойным и тихим голосом.
- Сено и спирт! А вот у самых ваших ног растет здесь благовонный
девясил, он утоляет боли груди; подальше два шага от вас, я вижу огневой
жабник, который лечит черную немочь; вон там на камнях растет верхоцветный
исоп, от удушья; вон ароматная марь, против нервов; рвотный копытень;
сонтрава от прострела; кустистый дрок; крепящая расслабленных алиела; вон
болдырян, от детского родилища и мадрагары, от которых спят убитые тоской и
страданием. Теперь, там, на поле, я вижу траву гулявицу от судорог; на
холмике вон Божье деревцо; вон львиноуст от трепетанья сердца; дягиль,
лютик, целебная и смрадная трава омег; вон курослеп, от укушения бешеным
животным; а там по потовинам луга растет ручейный гравилат от кровотока;
авран и многолетний крин, восстановляющий бессилие; медвежье ухо от перхоты;
хрупкая ива, в которой купают золотушных детей; кувшинчик, кукушкин лен,
козлобород... Не сено здесь, мой государь, а Божья аптека.
И с этим отец Евангел вдруг оборотился к Висленеву спиной, прилег,
свернулся калачиком и в одно мгновение уснул, рядом со спящим уже и храпящим
майором. Точно порешили оба насчет Иосафа Платоновича, что с ним больше
говорить не о чем.

*****  

Юрий Терапиано (1892- 1980)

Господи, Господи, ты ли
Проходил, усталый, стократ
Вечером, в облаке пыли,
Мимо этих простых оград.
И на пир в галилейской Кане
Между юношей, между жён
Ты входил, не огнём страданья,
Но сиянием окружён.
В час, когда я сердцем с Тобою,
И на ближних зла не таю,
Небо чистое, голубое
Вижу я, как будто в раю.
В чёрный день болезни и горя
Мой горячий лоб освежит
Воздух с берега светлого моря,
Где доныне Твой след лежит.
И когда забываю Бога
В тёмном мире злобы и лжи,
Мне спасенье – эта дорога
Средь полей колосящейся ржи.

***

Утром, в ослепительном сиянье,
Ночью, при мерцающей луне,
Дальний отблеск, смутное сознанье
Вдруг становится доступным мне.
«Господи, – твержу я, – как случайны
Те слова, в которых благодать,
Господи, прошу, нездешней тайны
Никогда не дай мне разгадать.
Не хочу последнего ответа,
Страшно мне принять твои лучи.
Бабочка, ослепшая от света,
Погибает в пламени свечи».

***

Когда нас горе поражает,
Чем больше горе – в глубине
Упрямой радостью сияет
Душа, пронзённая извне.
Есть в гибели двойное чудо:
Над бездной, стоя на краю,
Предчувствовать уже оттуда
Свободу новую свою.
Вот почему мне жизни мало,
Вот почему в те дни, когда
Всё кончено и всё пропало,
Когда я проклят навсегда,
В час, в трудный час изнеможенья,
Мне в сердце хлынет тишина –
И грозным светом вдохновенья
Душа на миг озарена.

*****

Любовь БЛЕДНЫХ

Чудесно банальное

Всё лучшее в мире банально и просто:
Рассвет над землёю, вечерние звёзды,
Ромашка, где божья коровка на белом
И свежесть воды, что струится на тело.
Банально и просто всё лучшее в мире:
Ночное сопенье детей по квартире,
Щенок, что лакает молочную кашу,
Стихи, что сложились у девочки Даши.
Банально и просто всё лучшее, правда:
Счастливые люди, живущие рядом,
Обычные будни, общение, свечи
И шаль, что накинута кем-то на плечи.
Как дивно простое, банальное это,
Что Бог ещё вертит под нами планету!
Он дарит нам небо и воздух, и солнце-
Банальное чудо, что в окна к нам льётся.
Чудесно банальное! Просто чудесно!
И нет в нём нисколько банальности места.

                                      ***

Когда приходит время уходить,
Все грани одиночества изведав,
Надежд земных ослабевает нить,
И остаётся лишь любить и верить.
Простить врагов, благословить родных,
На руки Божьи дорогих оставить
И, чтоб с собой не уносить вины,
«Прости Господь!»- произнести устами
Создателю. Но разве нет причин
Хвалить Его в те дни, когда живётся?
Когда едва зажжён фитиль свечи,
Всё впереди и много удаётся?
Но разве нет причин искать ответ
На то, зачем мы здесь, зачем томимся,
Найти Христа и благодати свет
Хранить, творя добро и веря в милость?
Но разве глупо верить и любить
Того, Кем мы живём и дышим,
Кто на земле нам дал сегодня быть,
Кто знает, отвечает, помнит, слышит?
Тогда последний миг, что подойдёт,
Не будет запоздалым озареньем.
Наступит он для вас лишь для того,
Чтоб стать, как звёздный час, благодареньем.

***

Всего хватает в жизни

Всего хватает в жизни: красоты,
Убогости и счастья, и несчастья.
И если кто-то дарит нам цветы,
То кто-то в это время безучастен.
Как много чёрно-белого в судьбе!
Как трудно устоять порой на белом,
На грани света, тонкой полосе,
Где светел можешь быть душой и телом.
Спасибо, Мой Господь, за свет в пути,
За то, что жизнь не стала беспросветной,
За то, что есть всегда куда идти
Сквозь эти нескончаемые ветры.
За счастье жить Тебя благодарю,
Благодарю Тебя за счастье верить,
За новый день и новую зарю,
Дающие надежду сквозь потери.

*****

Александр Кондратьев (1876 – 1967)

Слышишь ветра холоднаго пение
Посреди обнаженных ветвей?
Холодеет и солнце осеннее,
И все тоньше, грустнее и бреннее
Вьется ниточка жизни моей.
Юность в даль унеслась невозвратная;
Вечер жизни ненастно-суров.
На Тебя лишь надежда невнятная.
Ты накинешь на нас, Благодатная,
Ярко-блещущий звездный покров.
Ты усталаго сердце биение
Остановишь целящей рукой,
Ты всем скорбям пошлешь утоление
И сквозь краткое смерти мгновение
В свой введешь лучезарный покой.

***

Наше я преходяще и тленно.
Неизменен и вечен лишь Ты.
Наши жизни, тщеславно-пусты,
Пред Тобою проходят мгновенно.
Память дней наших так коротка!
Все времен унесется потоком.
Никакая скрижаль не крепка
Перед их пожирающим током.
Все - как сон мимолетный иль дым
Перед ликом спокойным Tвоим.

*****

Антон Чехов (1860 – 1904)

Архиерей
I
 
 Под вербное воскресение в Старо-Петровском монастыре шла всенощная. Когда стали раздавать
вербы, то был уже десятый час на исходе, огни потускнели, фитили нагорели, было всё, как в
тумане. В церковных сумерках толпа колыхалась, как море, и преосвященному Петру, который был
нездоров уже дня три, казалось, что все лица -- и старые, и молодые, и мужские, и женские --
походили одно на другое, у всех, кто подходил за вербой, одинаковое выражение глаз. В тумане не
было видно дверей, толпа всё двигалась, и похоже было, что ей нет и не будет конца. Пел женский
хор, канон читала монашенка.
 Как было душно, как жарко! Как долго шла всенощная! Преосвященный Петр устал. Дыхание у него
было тяжелое, частое, сухое, плечи болели от усталости, ноги дрожали. И неприятно волновало, что
на хорах изредка вскрикивал юродивый. А тут еще вдруг, точно во сне или в бреду, показалось
преосвященному, будто в толпе подошла к нему его родная мать Мария Тимофеевна, которой он не
видел уже девять лет, или старуха, похожая на мать, и, принявши от него вербу, отошла и всё время
глядела на него весело, с доброй, радостной улыбкой, пока не смешалась с толпой. И почему-то
слезы потекли у него по лицу. На душе было покойно, всё было благополучно, но он неподвижно
глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного
человека, и -- плакал. Слезы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи еще кто-то заплакал,
потом дальше кто-то другой, потом еще и еще, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем.
А немного погодя, минут через пять, монашеский хор пел, уже не плакали, всё было по-прежнему.
 Скоро и служба кончилась. Когда архиерей садился в карету, чтобы ехать домой, то по всему саду,
освещенному луной, разливался веселый, красивый звон дорогих, тяжелых колоколов. Белые стены,
белые кресты на могилах, белые березы и черные тени и далекая луна на небе, стоявшая как раз
над монастырем, казалось теперь жили своей особой жизнью, непонятной, но близкой человеку.
Был апрель в начале, и после теплого весеннего дня стало прохладно, слегка подморозило, и в
мягком холодном воздухе чувствовалось дыхание весны. Дорога от монастыря до города шла по
песку, надо было ехать шагом; и по обе стороны кареты, в лунном свете, ярком и покойном, плелись
по песку богомольцы. И все молчали, задумавшись, всё было кругом приветливо, молодо, так
близко, всё -- и деревья и небо, и даже луна, и хотелось думать, что так будет всегда.
 Наконец карета въехала в город, покатила по главной улице. Лавки были уже заперты, и только у
купца Еракина, миллионера, пробовали электрическое освещение, которое сильно мигало, и около
толпился народ. Потом пошли широкие, темные улицы, одна за другою, безлюдные, земское шоссе
за городом, поле, запахло сосной. И вдруг выросла перед глазами белая зубчатая стена, а за нею
высокая колокольня, вся залитая светом, и рядом с ней пять больших, золотых, блестящих глав, --
это Панкратиевский монастырь, в котором жил преосвященный Петр. И тут также высоко над
монастырем тихая, задумчивая луна. Карета въехала в ворота, скрипя по песку, кое-где в лунном
свете замелькали черные монашеские фигуры, слышались шаги по каменным плитам...
 -- А тут, ваше преосвященство, ваша мамаша без вас приехали, -- доложил келейник, когда
преосвященный входил к себе.
 -- Маменька? Когда она приехала?
 -- Перед всенощной. Справлялись сначала, где вы, а потом поехали в женский монастырь.
 -- Это, значит, я ее в церкви видел давеча! О господи!
 И преосвященный засмеялся от радости.
 -- Они велели, ваше преосвященство, доложить, -- продолжал келейник, -- что придут завтра. С
ними девочка, должно, внучка. Остановились на постоялом дворе Овсянникова.
 -- Который теперь час?
 -- Двенадцатый в начале.
 -- Эх, досадно!
 Преосвященный посидел немного в гостиной, раздумывая и как бы не веря, что уже так поздно.
Руки и ноги у него поламывало, болел затылок. Было жарко и неудобно. Отдохнув, он пошел к себе в
спальню и здесь тоже посидел, всё думая о матери. Слышно было, как уходил келейник и как за
стеной покашливал отец Сисой, иеромонах. Монастырские часы пробили четверть.
 Преосвященный переоделся и стал читать молитвы на сон грядущий. Он внимательно читал эти
старые, давно знакомые молитвы и в то же время думал о своей матери. У нее было девять душ
детей и около сорока внуков. Когда-то со своим мужем, дьяконом, жила она в бедном селе, жила там
очень долго, с 17 до 60 лет. Преосвященный помнил ее с раннего детства, чуть ли не с трех лет и --
как любил! Милое, дорогое, незабвенное детство! Отчего оно, это навеки ушедшее, невозвратное
время, отчего оно кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле? Когда в детстве
или юности он бывал нездоров, то как нежна и чутка была мать! И теперь молитвы мешались с
воспоминаниями, которые разгорались всё ярче, как пламя, и молитвы не мешали думать о матери.
 Кончив молиться, он разделся и лег, и тотчас же, как только стало темно кругом, представились
ему его покойный отец, мать, родное село Лесополье... Скрип колес, блеянье овец, церковный звон
в ясные, летние утра, цыгане под окном, -- о, как сладко думать об этом! Припомнился священник
лесопольский, отец Симеон, кроткий, смирный, добродушный; сам он был тощ, невысок, сын же его,
семинарист, был громадного роста, говорил неистовым басом; как-то попович обозлился на кухарку
и выбранил ее: "Ах ты, ослица Иегудиилова!", и отец Симеон, слышавший это, не сказал ни слова и
только устыдился, так как не мог вспомнить, где в священном писании упоминается такая ослица.
После него в Лесополье священником был отец Демьян, который сильно запивал и напивался
подчас до зеленого змия, и у него даже прозвище было: Демьян-Змеевидец. В Лесополье учителем
был Матвей Николаич, из семинаристов, добрый, неглупый человек, но тоже пьяница; он никогда не
бил учеников, но почему-то у него на стене всегда висел пучок березовых розог, а под ним надпись
на латинском языке, совершенно бессмысленная -- betula kinderbalsamica secuta. Была у него черная
мохнатая собака, которую он называл так: Синтаксис.
 И преосвященный засмеялся. В восьми верстах от Лесополья село Обнино с чудотворной иконой.
Из Обнина летом носили икону крестным ходом по соседним деревням и звонили целый день то в
одном селе, то в другом, и казалось тогда преосвященному, что радость дрожит в воздухе, и он
(тогда его звали Павлушей) ходил за иконой без шапки, босиком, с наивной верой, с наивной
улыбкой, счастливый бесконечно. В Обнине, вспомнилось ему теперь, всегда было много народу, и
тамошний священник отец Алексей, чтобы успевать на проскомидии, заставлял своего глухого
племянника Илариона читать записочки и записи на просфорах "о здравии" и "за упокой"; Иларион
читал, изредка получая по пятаку или гривеннику за обедню, и только уж когда поседел и облысел,
когда жизнь прошла, вдруг видит, на бумажке написано: "Да и дурак же ты, Иларион!" По крайней
мере до пятнадцати лет Павлуша был неразвит и учился плохо, так что даже хотели взять его из
духовного училища и отдать в лавочку; однажды, придя в Обнино на почту за письмами, он долго
смотрел на чиновников и спросил: "Позвольте узнать, как вы получаете жалованье: помесячно или
поденно?"
 Преосвященный перекрестился и повернулся на другой бок, чтобы больше не думать и спать.
 -- Моя мать приехала... -- вспомнил он и засмеялся.
 Луна глядела в окно, пол был освещен, и на нем лежали тени. Кричал сверчок. В следующей
комнате за стеной похрапывал отец Сисой, и что-то одинокое, сиротское, даже бродяжеское
слышалось в его стариковском храпе. Сисой был когда-то экономом у епархиального архиерея, а
теперь его зовут "бывший отец эконом"; ему 70 лет, живет он в монастыре в 16 верстах от города,
живет и в городе, где придется. Три дня назад он зашел в Панкратиевский монастырь, и
преосвященный оставил его у себя, чтобы как-нибудь на досуге поговорить с ним о делах, о здешних
порядках...
 В половине второго ударили к заутрене. Слышно было, как отец Сисой закашлял, что-то проворчал
недовольным голосом, потом встал и прошелся босиком по комнатам.
 -- Отец Сисой! -- позвал преосвященный.
 Сисой ушел к себе и немного погодя явился уже в сапогах, со свечой; на нем сверх белья была
ряса, на голове старая, полинялая скуфейка.
 -- Не спится мне, -- сказал преосвященный, садясь. -- Нездоров я, должно быть. И что оно такое, не
знаю. Жар!
 -- Должно, простудились, владыко. Надо бы вас свечным салом смазать.
 Сисой постоял немного и зевнул: "О господи, прости меня грешного!"
 -- У Еракина нынче электричество зажигали, -- сказал он. -- Не ндравится мне!
 Отец Сисой был стар, тощ, сгорблен, всегда недоволен чем-нибудь, и глаза у него были сердитые,
выпуклые, как у рака.
 -- Не ндравится! -- повторил он, уходя, -- Не ндравится, бог с ним совсем!
 
II
 
 На другой день, в вербное воскресение, преосвященный служил обедню в городском соборе, потом
был у епархиального архиерея, был у одной очень больной старой генеральши и наконец поехал
домой. Во втором часу у него обедали дорогие гости: старуха мать и племянница Катя, девочка лет
восьми. Во время обеда в окна со двора всё время смотрело весеннее солнышко и весело
светилось на белой скатерти, в рыжих волосах Кати. Сквозь двойные рамы слышно было, как
шумели в саду грачи и пели скворцы.
 -- Уже девять лет, как мы не видались, -- говорила старуха, -- а вчера в монастыре, как поглядела
на вас -- господи! И ни капельки не изменились, только вот разве похудели и бородка длинней
стала. Царица небесная, матушка! И вчерась во всенощной нельзя было удержаться, все плакали. Я
тоже вдруг, на вас глядя, заплакала, а отчего, и сама не знаю. Его святая воля!
 И несмотря на ласковость, с какою она говорила это, было заметно, что она стеснялась, как будто
не знала, говорить ли ему ты или вы, смеяться или нет, и как будто чувствовала себя больше
дьяконицей, чем матерью. А Катя не мигая глядела на своего дядю, Преосвященного, как бы желая
разгадать, что это за человек. Волоса у нее поднимались из-за гребенки и бархатной ленточки и
стояли, как сияние, нос был вздернутый, глаза хитрые. Перед тем как садиться обедать она разбила
стакан, и теперь бабушка, разговаривая, отодвигала от нее то стакан, то рюмку. Преосвященный
слушал свою мать и вспоминал, как когда-то, много-много лет назад, она возила и его, и братьев, и
сестер к родственникам, которых считала богатыми; тогда хлопотала с детьми, а теперь с
внучатами и привезла вот Катю...
 -- У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей, -- рассказывала она, -- вот эта, Катя, самая
старшая, и бог его знает, от какой причины, зять отец Иван захворал, это, и помер дня за три до
Успенья. И Варенька моя теперь хоть по миру ступай.
 -- А как Никанор? -- спросил преосвященный про своего старшего брата.
 -- Ничего, слава Богу. Хоть и ничего, а, благодарить Бога, жить можно. Только вот одно: сын его
Николаша, внучек мой, не захотел по духовной части, пошел в университет в доктора. Думает,
лучше, а кто его знает! Его святая воля.
 -- Николаша мертвецов режет, -- сказала Катя и пролила воду себе на колени.
 -- Сиди, деточка, смирно, -- заметила спокойно бабушка и взяла у нее из рук стакан. -- Кушай с
молитвой.
 -- Сколько времени мы не видались! -- сказал преосвященный и нежно погладил мать по плечу и по
руке. -- Я, маменька, скучал по вас за границей, сильно скучал.
 -- Благодарим вас.
 -- Сидишь, бывало, вечером у открытого окна, один-одинешенек, заиграет музыка, и вдруг охватит
тоска по родине, и, кажется, всё бы отдал, только бы домой, вас повидать...
 Мать улыбнулась, просияла, но тотчас же сделала серьезное лицо и проговорила:
 -- Благодарим вас.
 Настроение переменилось у него как-то вдруг. Он смотрел на мать и не понимал, откуда у нее это
почтительное, робкое выражение лица и голоса, зачем оно, и не узнавал ее. Стало грустно,
досадно. А тут еще голова болела так же, как вчера, сильно ломило ноги, и рыба казалась пресной,
невкусной, всё время хотелось пить...
 После обеда приезжали две богатые дамы, помещицы, которые сидели часа полтора молча, с
вытянутыми физиономиями; приходил по делу архимандрит, молчаливый и глуховатый. А там
зазвонили к вечерне, солнце опустилось за лесом, и день прошел. Вернувшись из церкви,
преосвященный торопливо помолился, лег в постель, укрылся потеплей.
 Неприятно было вспоминать про рыбу, которую ел за обедом. Лунный свет беспокоил его, а потом
послышался разговор. В соседней комнате, должно быть, в гостиной, отец Сисой говорил о политике:
 -- У японцев теперь война. Воюют. Японцы, матушка, всё равно, что черногорцы, одного племени.
Под игом турецким вместе были.
 А потом послышался голос Марии Тимофеевны:
 -- Значит, Богу помолившись, это, чаю напившись, поехали мы, значит, к отцу Егору в Новохатное,
это...
 И то и дело "чаю напившись", или "напимшись", и похоже было, как будто в своей жизни она только
и знала, что чай пила. Преосвященному медленно, вяло вспоминалась семинария, академия. Года
три он был учителем греческого языка в семинарии, без очков уже не мог смотреть в книгу, потом
постригся в монахи, его сделали инспектором. Потом защищал диссертацию. Когда ему было 32
года, его сделали ректором семинарии, посвятили в архимандриты, и тогда жизнь была такой
легкой, приятной, казалась длинной-длинной, конца не было видно. Тогда же стал болеть, похудел
очень, едва не ослеп и, по совету докторов, должен был бросить всё и уехать за границу.
 -- А потом что? -- спросил Сисой в соседней комнате.
 -- А потом чай пили... -- ответила Марья Тимофеевна.
 -- Батюшка, у вас борода зеленая! -- проговорила вдруг Катя с удивлением и засмеялась.
 Преосвященный вспомнил, что у седого отца Сисоя борода в самом деле отдает зеленью, и
засмеялся.
 -- Господи Боже мой, наказание с этой девочкой! -- проговорил громко Сисой, рассердившись. --
Балованная какая! Сиди смирно!
 Вспомнилась преосвященному белая церковь, совершенно новая, в которой он служил, живя за
границей; вспомнился шум теплого моря. Квартира была в пять комнат, высоких и светлых, в
кабинете новый письменный стол, библиотека. Много читал, часто писал. И вспомнилось ему, как он
тосковал по родине, как слепая нищая каждый день у него под окном пела о любви и играла на
гитаре, и он, слушая ее, почему-то всякий раз думал о прошлом. Но вот минуло восемь лет, и его
вызвали в Россию, и теперь он уже состоит викарным архиереем, и всё прошлое ушло куда-то
далеко, в туман, как будто снилось...
 В спальню вошел отец Сисой со свечой.
 -- Эва, -- удивился он, -- вы уже спите, преосвященнейший?
 -- Что такое?
 -- Да ведь еще рано, десять часов, а то и меньше, Я свечку нынче купил, хотел было вас салом
смазать.
 -- У меня жар... -- проговорил преосвященный и сел. -- В самом деле, надо бы что-нибудь. В голове
нехорошо...
 Сисой снял с него рубаху и стал натирать ему грудь и спину свечным салом.
 -- Вот так... вот так... -- говорил он. -- Господи Иисусе Христе... Вот так. Сегодня ходил я в город,
был у того -- как его? -- протоиерея Сидонского... Чай пил у него... Не ндравится он мне! Господи
Иисусе Христе... Вот так... Не ндравится!
 
III
 
 Епархиальный архиерей, старый, очень полный, был болен ревматизмом или подагрой и уже
месяц не вставал с постели. Преосвященный Петр проведывал его почти каждый день и принимал
вместо него просителей. И теперь, когда ему нездоровилось, его поражала пустота, мелкость всего
того, о чем просили, о чем плакали; его сердили неразвитость, робость; и всё это мелкое и
ненужное угнетало его своею массою, и ему казалось, что теперь он понимал епархиального
архиерея, который когда-то, в молодые годы, писал "Учения о свободе воли", теперь же, казалось,
весь ушел в мелочи, всё позабыл и не думал о Боге. За границей преосвященный, должно быть,
отвык от русской жизни, она была не легка для него; народ казался ему грубым, женщины-
просительницы скучными и глупыми, семинаристы и их учителя необразованными, порой дикими. А
бумаги, входящие и исходящие, считались десятками тысяч, и какие бумаги! Благочинные во всей
епархии ставили священникам, молодым и старым, даже их женам и детям, отметки по поведению,
пятерки и четверки, а иногда и тройки, и об этом приходилось говорить, читать и писать серьезные
бумаги. И положительно нет ни одной свободной минуты, целый день душа дрожит, и успокаивался
преосвященный Петр, только когда бывал в церкви.
 Не мог он никак привыкнуть и к страху, какой он, сам того не желая, возбуждал в людях, несмотря
на свой тихий, скромный нрав. Все люди в этой губернии, когда он глядел на них, казались ему
маленькими, испуганными, виноватыми. В его присутствии робели все, даже старики протоиереи,
все "бухали" ему в ноги, а недавно одна просительница, старая деревенская попадья, не могла
выговорить ни одного слова от страха, так и ушла ни с чем. И он, который никогда не решался в
проповедях говорить дурно о людях, никогда не упрекал, так как было жалко, -- с просителями
выходил из себя, сердился, бросал на пол прошения. За всё время, пока он здесь, ни один человек
не поговорил с ним искренно, попросту, по-человечески; даже старуха мать, казалось, была уже не
та, совсем не та! И почему, спрашивается, с Сисоем она говорила без умолку и смеялась много, а с
ним, с сыном, была серьезна, обыкновенно молчала, стеснялась, что совсем не шло к ней?
Единственный человек, который держал себя вольно в его присутствии и говорил всё, что хотел, был
старик Сисой, который всю свою жизнь находился при архиереях и пережил их одиннадцать душ. И
потому-то с ним было легко, хотя, несомненно, это был тяжелый, вздорный человек.
 Во вторник после обедни преосвященный был в архиерейском доме и принимал там просителей,
волновался, сердился, потом поехал домой. Ему по-прежнему нездоровилось, тянуло в постель; но
едва он вошел к себе, как доложили, что приехал Еракин, молодой купец, жертвователь, по очень
важному делу. Надо было принять его. Сидел Еракин около часа, говорил очень громко, почти
кричал, и было трудно понять, что он говорит.
 -- Дай Бог, чтоб! - говорил он, уходя. - Всенецременнейше! По обстоятельствам, владыко
преосвященнейший! Желаю, чтоб!
 После него приезжала игуменья из дальнего монастыря. А когда она уехала, то ударили к вечерне,
надо было идти в церковь.
 Вечером монахи пели стройно, вдохновенно, служил молодой иеромонах с черной бородой; и
преосвященный, слушая про жениха, грядущего в полунощи, и про чертог украшенный, чувствовал
не раскаяние в грехах, не скорбь, а душевный покой, тишину и уносился мыслями в далекое
прошлое, в детство и юность, когда также пели про жениха и про чертог, и теперь это прошлое
представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было. И, быть
может, на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни
с таким же чувством. Кто знает! Преосвященный сидел в алтаре, было тут темно. Слезы текли по
лицу. Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он
веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и всё еще
казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и в настоящем
волнует всё та же надежда на будущее, какая была и в детстве, и в академии, и за границей.
 "Как они сегодня хорошо поют! -- думал он, прислушиваясь к пению. -- Как хорошо!"
 
IV
 
 В четверг служил он обедню в соборе, было омовение ног. Когда в церкви кончилась служба и
народ расходился по домам, то было солнечно, тепло, весело, шумела в канавах вода, а за городом
доносилось с полей непрерывное пение жаворонков, нежное, призывающее к покою. Деревья уже
проснулись и улыбались приветливо, и над ними, бог знает куда, уходило бездонное, необъятное
голубое небо.
 Приехав домой, преосвященный Петр напился чаю, потом переоделся, лег в постель и приказал
келейнику закрыть ставни на окнах. В спальне стало сумрачно. Однако какая усталость, какая боль в
ногах и спине, тяжелая, холодная боль, какой шум в ушах! Он давно не спал, как казалось теперь,
очень давно, и мешал ему уснуть какой-то пустяк, который брезжил в мозгу, как только закрывались
глаза. Как и вчера, из соседних комнат сквозь стену доносились голоса, звук стаканов, чайных
ложек... Мария Тимофеевна весело, с прибаутками рассказывала о чем-то отцу Сисою, а этот
угрюмо, недовольным голосом отвечал: "Ну их! Где уж! Куда там!" И преосвященному опять стало
досадно и потом обидно, что с чужими старуха держала себя обыкновенно и просто, с ним же, с
сыном, робела, говорила редко и не то, что хотела, и даже, как казалось ему, все эти дни в его
присутствии всё искала предлога, чтобы встать, так как стеснялась сидеть. А отец? Тот, вероятно,
если бы был жив, не мог бы выговорить при нем ни одного слова...
 Что-то упало в соседней комнате на пол и разбилось; должно быть, Катя уронила чашку или
блюдечко, потому что отец Сисой вдруг плюнул и проговорил сердито:
 -- Чистое наказание с этой девочкой, Господи, прости меня грешного! Не напасешься!
 Потом стало тихо, только доносились звуки со двора. И когда преосвященный открыл глаза, то
увидел у себя в комнате Катю, которая стояла неподвижно и смотрела на него. Рыжие волосы, по
обыкновению, поднимались из-за гребенки, как сияние.
 -- Ты, Катя? -- спросил он. -- Кто это там внизу всё отворяет и затворяет дверь?
 -- Я не слышу, -- ответила Катя и прислушалась.
 -- Вот сейчас кто-то прошел.
 -- Да это у вас в животе, дядечка!
 Он рассмеялся и погладил ее по голове.
 -- Так брат Николаша, говоришь, мертвецов режет? -- спросил он, помолчав.
 -- Да. Учится.
 -- А он добрый?
 -- Ничего, добрый. Только водку пьет шибко.
 -- А отец твой от какой болезни умер?
 -- Папаша были слабые и худые, худые, и вдруг -- горло. И я тогда захворала, и брат Федя, -- у всех
горло. Папаша померли, дядечка, а мы выздоровели.
 У нее задрожал подбородок, и слезы показались на глазах, поползли по щекам.
 -- Ваше преосвященство, -- проговорила она тонким голоском, уже горько плача, -- дядечка, мы с
мамашей остались несчастными... Дайте нам немножечко денег... будьте такие добрые... голубчик!..
 Он тоже прослезился и долго от волнения не мог выговорить ни слова, потом погладил ее по
голове, потрогал за плечо и сказал:
 -- Хорошо, хорошо, девочка. Вот наступит светлое Христово воскресение, тогда потолкуем... Я
помогу... помогу...
 Тихо, робко вошла мать и помолилась на образа. Заметив, что он не спит, она спросила:
 -- Не покушаете ли супчику?
 -- Нет, благодарю... -- ответил он. -- Не хочется.
 -- А вы, похоже, нездоровы... как я погляжу. Еще бы, как не захворать! Целый день на ногах, целый
день -- и Боже мой, даже глядеть на вас и то тяжко. Ну, Святая не за горами, отдохнете, Бог даст,
тогда и поговорим, а теперь не стану я беспокоить вас своими разговорами. Пойдем, Катечка, --
пусть владыка поспит.
 И он вспомнил, как когда-то очень давно, когда он был еще мальчиком, она точно так же, таким же
шутливо-почтительным тоном говорила с благочинным... Только по необыкновенно добрым глазам,
робкому, озабоченному взгляду, который она мельком бросила, выходя из комнаты, можно было
догадаться, что это была мать. Он закрыл глаза и, казалось, спал, но слышал два раза, как били
часы, как покашливал за стеной отец Сисой. И еще раз входила мать и минуту робко глядела на
него. Кто-то подъехал к крыльцу, как слышно, в карете или в коляске. Вдруг стук, хлопнула дверь:
вошел в спальню келейник.
 -- Ваше преосвященство! -- окликнул он.
 -- Что?
 -- Лошади поданы, пора к страстям господним.
 -- Который час?
 -- Четверть восьмого.
 Он оделся и поехал в собор. В продолжение всех двенадцати евангелий нужно было стоять среди
церкви неподвижно, и первое евангелие, самое длинное, самое красивое, читал он сам. Бодрое,
здоровое настроение овладело им. Это первое евангелие "Ныне прославися сын человеческий" он
знал наизусть; и, читая, он изредка поднимал глаза и видел по обе стороны целое море огней,
слышал треск свечей, но людей не было видно, как и в прошлые годы, и казалось, что это всё те же
люди, что были тогда, в детстве и в юности, что они всё те же будут каждый год, а до каких пор --
одному Богу известно.
 Отец его был дьякон, дед -- священник, прадед -- дьякон, и весь род его, быть может, со времен
принятия на Руси христианства, принадлежал к духовенству, и любовь его к церковным службам,
духовенству, к звону колоколов была у него врожденной, глубокой, неискоренимой; в церкви он,
особенно когда сам участвовал в служении, чувствовал себя деятельным, бодрым, счастливым. Так
и теперь. Только когда прочли уже восьмое евангелие, он почувствовал, что ослабел у него голос,
даже кашля не было слышно, сильно разболелась голова, и стал беспокоить страх, что он вот-вот
упадет. И в самом деле, ноги совсем онемели, так что мало-помалу он перестал ощущать их, и
непонятно ему было, как и на чем он стоит, отчего не падает...
 Когда служба кончилась, было без четверти двенадцать. Приехав к себе, преосвященный тотчас же
разделся и лег, даже Богу не молился. Он не мог говорить и, как казалось ему, не мог бы уже стоять.
Когда он укрывался одеялом, захотелось вдруг за границу, нестерпимо захотелось! Кажется, жизнь
бы отдал, только бы не видеть этих жалких, дешевых ставень, низких потолков, не чувствовать этого
тяжкого монастырского запаха. Хоть бы один человек, с которым можно было бы поговорить,
отвести душу!
 Долго слышались чьи-то шаги в соседней комнате, и он никак не мог вспомнить, кто это. Наконец
отворилась дверь, вошел Сисой со свечой и с чайной чашкой в руках.
 -- Вы уже легли, преосвященнейший? -- спросил он. -- А я вот пришел, хочу вас смазать водкой с
уксусом. Ежели натереться хорошо, то большая от этого польза. Господи Иисусе Христе... Вот так...
Вот так... А я сейчас в нашем монастыре был... Не ндравится мне! Уйду отсюда завтра, владыко, не
желаю больше. Господи Иисусе Христе... Вот так...
 Сисой не мог долго оставаться на одном месте, и ему казалось, что в Панкратиевском монастыре
он живет уже целый год. А главное, слушая его, трудно было понять, где его дом, любит ли он кого-
нибудь или что-нибудь, верует ли в Бога... Ему самому было непонятно, почему он монах, да и не
думал он об этом, и уже давно стерлось в памяти время, когда его постригли; похоже было, как
будто он прямо родился монахом.
 -- Уйду завтра. Бог с ним, со всем!
 -- Мне бы потолковать с вами... всё никак не соберусь, -- проговорил преосвященный тихо, через
силу. -- Я ведь тут никого и ничего не знаю...
 -- До воскресенья, извольте, останусь, так и быть уж, а больше не желаю. Ну их!
 -- Какой я архиерей? -- продолжал тихо преосвященный. -- Мне бы быть деревенским священником,
дьячком... или простым монахом... Меня давит всё это... давит...
 -- Что? Господи Иисусе Христе... Вот так... Ну, спите себе, преосвященнейший!.. Что уж там! Куда
там! Спокойной ночи!
 Преосвященный не спал всю ночь. А утром, часов в восемь, у него началось кровотечение из
кишок. Келейник испугался и побежал сначала к архимандриту, потом за монастырским доктором
Иваном Андреичем, жившим в городе. Доктор, полный старик, с длинной седой бородой, долго
осматривал преосвященного и всё покачивал головой и хмурился, потом сказал:
 -- Знаете, ваше преосвященство? Ведь у вас брюшной тиф!
 От кровотечений преосвященный в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо
сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже
казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех, что всё то, что было, ушло куда-то очень-
очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться.
 "Как хорошо! -- думал он. -- Как хорошо!"
 Пришла старуха мать. Увидев его сморщенное лицо и большие глаза, она испугалась, упала на
колени пред кроватью и стала целовать его лицо, плечи, руки. И ей тоже почему-то казалось, то он
худее, слабее и незначительнее всех, и она уже не помнила, что он архиерей, и целовала его, как
ребенка, очень близкого, родного.
 -- Павлуша, голубчик, -- заговорила она, -- родной мой!.. Сыночек мой!.. Отчего ты такой стал?
Павлуша, отвечай же мне!
 Катя, бледная, суровая, стояла возле и не понимала, что с дядей, отчего у бабушки такое
страдание на лице, отчего она говорит такие трогательные, печальные слова. А он уже не мог
выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный
человек, идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое
солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти, куда угодно!
 -- Сыночек, Павлуша, отвечай же мне! -- говорила старуха. -- Что с тобой? Родной мой!
 -- Не беспокойте владыку, -- проговорил Сисой сердито, проходя через комнату. -- Пущай поспит...
Нечего там... чего уж!..
 Приезжали три доктора, советовались, потом уехали. День был длинный, неимоверно длинный,
потом наступила и долго-долго проходила ночь, а под утро, в субботу, к старухе, которая лежала в
гостиной на диване, подошел келейник и попросил ее сходить в спальню: преосвященный приказал
долго жить.
 А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий,
радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы
пели, солнце ярко светило. На большой базарной площади было шумно, колыхались качели, играли
шарманки, визжала гармоника, раздавались пьяные голоса. На главной улице после полудня
началось катанье на рысаках, -- одним словом, было весело, всё благополучно, точно так же, как
было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем.
 Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не
вспоминал. А потом и совсем забыли. И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у
зятя-дьякона, в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову,
и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что
у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят...
 И ей в самом деле не все верили.


*****


Любовь Столица (1884 – 1934)

СЛАДОСТЬ ИИСУСОВА

В душу чудное сходит отишие, -
Унялась в ней уныния боль…
Не свирель ли в ушах своих слышу я?
А в светёлке-то нищей под крышею
Как от света бело ль, голубо ль!..
Кто в ней движется, чуть затуманенный,
Теплит в сгасшей лампаде огонь? –
Лик от венчика роз орумянный…
И была, видно, некогда ранена
Засквозивгая алым ладонь…
Ах! Грустнейшее око проникнуло
Всю меня, как поваленный гроб.
И стыдом нестерпимым я вспыхнула,
И с постели вскочила… И стихнула
У фиалкою пахнущих стоп.
Как учил Ты? И помню ль ученье?
Но его я постигла теперь:
Царство Божье предвечно-весеннее,
Крины, птицы, и слово, и пение,
И любовь, победившая смерть!
Дума гордые и любодейные
Ты развеял, сверхмудр и сладчайш…
И сошла сюда тихость келейная,
И поднялися чаши лилейные
Из убогих, из глиняных чаш…
Кроме этой, не будет зари иной!
И свирели, что дал Ты, любя.
Вновь начну житие с ней Мариино, -
И исполнится новой игры она,
Славословя, Сладчайший, Тебя!

*****

Николай Евсеев (1891 – 1979)

Всё одно и то же бездорожье,
Как у дедов, прадедов, отцов,
Разговор о благодати Божьей
И один конец в конце концов.
Умереть и горько и обидно.
Жить хочу, хочу, как никогда.
Никого и ничего не видно,
Чёрная шумит, шумит вода.
И глаза я в страхе закрываю,
Силюсь я молитву прочитать.
Господи, я, как всегда, не знаю,
Смерть моя, быть может, благодать.

***

Помню войну, что шумела когда-то.
Шли за Россию полки умирать.
Рава, Гумбинет, Варшава, Карпаты.
После далёко пришлось отступать.
Тяжкое помню прощание с Крымом,
Всё расставанье с родною землёй,
И пароходов тяжёлые дымы
Над голубой черноморской водой.
Константинополь… Завод под Парижем,
Время махнуло мне быстрым крылом.
Сильные плечи склоняются ниже…
Может быть, лучше молчать о своём.
Что же сказать? И кому это нужно.
Нечем хвалиться пред вами, друзья.
Всё ж драгоценною нитью жемчужной
Жизнь протянулась куда-то моя.


*****

Лев БОЛЕСЛАВСКИЙ

Любовь не ищет своего,
А бескорыстно вновь и вновь
Добра свершает торжество.
А ты, а ты, моя любовь?
Любовь вовек не мыслит зла,
Не бродит, зависть затая,
А милосердна и светла.
А ты, а ты, любовь моя?
Не превозносится. Для всех
Являет кротости черты,
Гордыни побеждая грех.
А ты, моя любовь, а ты?
Всё переносит. Ни обид,
Ни ропота, ни маеты.
Вся на терпении стоит.
А ты, моя любовь, а ты?
И верит в радости всему,
Бесхитростная, как цветы,
Доверьем побеждает тьму.
А ты, моя любовь, а ты?
Всё покрывает, озарясь:
Сомненье, боль недобрых слов,
Как чистый снег земную грязь.
А ты, а ты, моя любовь?
На всё надеется и ждет,
Не требуя и не моля.
Любовь любовью лишь живет.
А ты, а ты, любовь моя?
И просто — любит, крест неся,
А не за что-то. Просияв,
Так землю любят Небеса,
Глаза озер и пряди трав.
И не перестает она
И не теряет высоты.
Ее боится сатана.
Oнa от Господа дана!
А ты, моя любовь? А ты?

* * *
Не жди любви — давай ее.
Даруй! Не требуя отдачи.
В свет обрати, в поток горячий
Существование свое!
Не жди, высвобождай из тела
Дух обожанья и любви!
Служеньем радостным живи!
Хоть одного счастливым сделай!
Забудь себя! Весь раздаренье!
А вспомнишь о себе — и тут
Сто темных сил в тебе взойдут
И ревностью, и подозреньем,
И наважденьем изведут...

Христос

Всевышний! Бог Отец! Прости,
Что обращаюсь на пути
Всё больше не к Тебе, а к Сыну.
Ты — надо всем, Ты – сверх всего,
Вне разуменья моего,
Вне времени, и Триединый.
Как знать — Ты где? В каких мирах?
Но этот держишь на руках
С разливом звёзд, с живой Землею.
А Он, Твой Сын, в мой дом вошел.
В глаза мне глянул, сел за стол,
Продолжил Вечерю со мною.
Он хлеб со мною разделил
И новое вино налил,
Как кровь, в пустую сердца чашу
И бренье сотворил моим
Глазам, до этого слепым,
Во имя истины ярчайшей.
Но знаю, знаю: это Ты
Послал к нам Сына с высоты,
Им жертвуя, чтоб всякий смертный
Не сгинул от бесовских зол,
Но, веруя в Него, обрел
Жизнь вечную и мир пресветлый.
Перед Тобою трепещу,
А с Иисусом встреч ищу,
Делюсь раздумьями, тревогой.
И знаю среди злобы дня:
Бог умалился до меня,
Чтоб я возвысился до Бога.
Как странно: это же о Нем
Так громко, о Христе моем,
Поют во храмах, величая,
О Нем, с кем я наедине
Общаюсь в тайной тишине,
В своем дому Его встречая.
Шаг без Него — лишь вкривь и вниз.
Он путь, и истина, и жизнь.
Через Него лишь, через Сына,
Могу прийти я наконец
К Тебе, Отец, к Тебе, Творец
И Вседержитель триединый.
Сквозь грохот, плач и смех веков
Я слышу, как учеников
Словами учит Он простыми
Тебе молиться, Отче наш,
Отвергнув пустословья блажь,
И я учусь молиться с ними.
Неведомо друзьям моим,
Когда мы спорим и кричим,
Что среди нас — и Он, молчащий,
И в паузах меж шумных фраз
С Ним говорю я каждый раз, —
И паузы всё дольше, чаще.
Я чувствую Его всегда
И часто мучусь от стыда
То за поступок, то за слово.
О, как Он смотрит, огорчён,
Меня не раз прощавший, Он,
Меня простить готовый снова.
Петра, Иуду ли, Фому —
С собою разных звал — Ему
Была ясна душа любая.
Но хочет, чтоб узнал я в них
Себя, в свои пороки вник
И победил в себе себя я.
Он так глядит в мои глаза,
Что скрыть постыдное нельзя, —
И исповедь, как слёзы, льется,
И каюсь я в своих грехах,
Их обратить желая в прах, —
И — просветленье ярче солнца!
Он — сокровенное во мне,
И только с Ним наедине
Я истинный, без позолоты.
Как больно делаю Ему –
В гордыне — Богу моему,
Когда я не простил кого-то...
К Нему, как в бурю по воде,
Шел по беде, вражде, нужде,
Но стал тонуть в пучине скверны.
Он руку дал, чтобы спасти,
И молвил: «Что же на пути
Ты усомнился, маловерный?»
Прикосновением одним
Дарил целение больным —
То в Кане, то в Иерихоне.
А ныне я спешу к Нему,
Сквозь двух тысячелетий тьму
Тяну молящие ладони.
Голодных и лишенных сил,
Пять тысяч душ Он накормил
Пятью хлебами, их умножив
Так, что и будущим векам
Осталось и досталось нам.
Я тоже с корочкою Божьей.
Когда-то я, как Никодим,
Мог лишь тайком общаться с Ним
В года безбожья и насилья.
Но веру даровал мне Бог,
Чтоб я преобразиться мог
И зреть небесную Россию.
Как тем, кто чувствовал беду,
Но в Гефсиманском спал саду,
Когда молился Он и плакал,
Так ныне Он сказал и мне:
«Не спи! — на горестной Земле. —
Не спи средь мерзости и мрака!»
Я столько лет не знал, что Он,
Кто на Голгофе был казнен,
Спас мою душу в час распятья,
Взял на Себя грехи мои
В безмерности Своей любви,
С креста раскрыл и мне объятья.
О, как страдал Он, Светлый мой,
Вися над тёмною толпой,
К ней тихо очи обращая...
Стекала кровь из-под шипов,
Но лишь любовь, одна любовь
В глазах светилась, всех прощая.
И положили в гроб Его,
И всем казалось: ничего
Не изменилось... Но чудесно
На третий день, распятый, Он
Из погребальных встал пелён!
Воскрес! Открылся путь небесный!
Открылся мне спасенья путь,
И понял я всей жизни суть:
Любить и жертвовать собою,
Как Он — во имя малых сих, —
Детей земных, заблудших, злых,
С их бесконечною борьбою.
...Стою во храме. Предо мной
Икона в цате золотой.
Целую, плача, – как впервые.
Так вот они — моя семья:
Мария, Сын... а с вами — я,
А с вами — я, мои родные!
Я вижу ныне и в веках,
Как держит Бога на руках
Земная женщина и Матерь.
Любил ли кто-нибудь светлей,
Страдал ли кто-нибудь сильней
За Иисуса — с дней распятья?
Всевышний! Ты непостижим.
Перед величием Твоим
Молчу — нет сил Тебя представить.
Но предо мною — взгляд Его,
Создатель, Сына Твоего,
И — плакать мне, и петь, и славить!

*****

Иван Савин (1899 – 1927)

ВОЗМЕЗДИЕ

Войти тихонько в Божий терем
И, на минуту став нездешним,
Позвать светло и просто: Боже!
Но мы ведь, мудрые, не верим
Святому чуду. К тайнам вешним
Прильнуть, осенние, не можем.
Дурман заученного смеха
И отрицанья бред багровый
Над нами властвовали строго
В нас никогда не пело эхо
Господних труб. Слепые совы
В нас рано выклевали Бога.
И вот он, час возмездья черный,
За жизнь без подвига, без дрожи,
За верность гиблому безверью
Перед иконой чудотворной,
За то, что долго терем Божий
Стоял с оплеванною дверью!
                        * * *
Любите врагов своих... Боже,
Но если любовь не жива?
Но если на вражеском ложе
Невесты моей голова?
Но если, тишайшие были
Расплавив в хмельное питье,
Они Твою землю растлили,
Грехом опоили ее?
Господь, успокой меня смертью,
Убей. Или благослови
Над этой запекшейся твердью
Ударить в набаты крови.
И гнев Твой, клокочуще-знойный,
На трупные души пролей!
Такие враги - недостойны
Ни нашей любви, ни Твоей.

*****

Дмитрий Кленовский (1893 – 1976)

Как слепой ребенок, от рожденья
Материнского на знав лица,
Все-таки запомнил шепот, пенье,
Бережной руки прикосновенье,
Теплоту и нежность без конца.
Так и я, Тебя не видя знаю.
Разуму земному вопреки,
Я Твое дыханье ощущаю,
Голос слышу, шепот понимаю,
Чувствую тепло твоей руки.

               ***
Мы все уходим парусами
В одну далёкую страну,
Ветра враждуют с облаками,
Волна клевещет на волну.
Где наша пристань? Где-то! Где-то!
Нам рано говорить о ней.
Мы знаем лишь её приметы,
Но с каждым днём они бледней.
И лишь когда мы всё осилим
И всякий одолеем срок –
Освобождающе под килем
Прибрежный зашуршит песок.
И берег назовётся ясным
И чистым именем своим.
Сейчас гадать о нём напрасно
И сердца не утешить им.
Сейчас кругом чужие земли,
Буруны, вихри, облака,
Да на руле, когда мы дремлем,
Немого ангела рука.

***
Как пароход подходит к пристани,
Неспешно замедляя ход,
И всматриваешься всё пристальней
В тот край, что пред тобой встаёт, -
Так я гляжу в недоумении
На берег странный и чужой,
Что в неизбежном приближении
Сейчас встаёт передо мной.
Какие-то струятся тени там,
Какие-то скользят лучи,
Но в смутном их нагромождении
Мне ничего не различить.
И лишь одна (прозреньем, бредом ли?)
Надежда промелькнёт подчас,
Что кто-то, мне пока неведомый,
На сходнях руку мне подаст.

***
Когда-нибудь (быть может, скоро)
На том,, нездешнем, берегу,
На том единственном, который
Себе в наследство берегу, -
Я обернусь и вдруг замечу,
Что труден и неумолим,
Но этот путь мой человечий
Был всё-таки необходим.
Что в тесноте земных свершений,
В борьбе мужей, в объятьях жён,
В огне молитв, в бреду сомнений
Я слеплен был и обожжён.
И уходя теперь отсюда,
Я вижу: мы бы не смогли
Небесного коснуться чуда
Без страшной помощи земли.  

*****  

Адам Словский

Я есмь

Рассказ

 Сколько времён прошло от
 Начала и сколько осталось
 до конца пути, предначер-
 танным Пославшим Его?
 
 
1
 
 Pанним июльским утром по улице Знакомой небольшого провинциального городка Адрайска
следовал человек.
    Его волосы, лицо и одежда были покрыты плотным слоем придорожной пыли, и только глаза
выдавали еще молодой, с небольшим за тридцать, возраст. Звали молодого человека Яков, с
непривычной для русского уха фамилией - Брактеат.
   Одному Богу ведомо, как, не имея при себе необходимых в военное время документов, много раз
за этот месяц оказываясь на грани жизни и смерти, ему удалось добраться до родных мест,
находящихся уже в тылу наступающих немецких войск.
   Отступление Красной Армии было настолько стремительным, что Адрайск оказался практически
незатронутым войной, и только по флагу со свастикой над комендатурой, расположившейся в
бывшем райкоме партии, да осиротевшему постаменту на площади перед оной, можно было
догадаться о больших переменах в жизни городка.
    Но еще большие перемены произойдут в душах людей. Смыслом жизни для одних станет
выживание, для других - выживание любой ценой, для третьих, на которых во все времена
держалась земля русская, перед выбором между добром и злом не останется места для
компромисса...
    Наконец, за последним изгибом улицы, над густой листвой фруктового сада, показалась
черепичная крыша двухэтажного дореволюционной постройки дома, в котором в одной из квартир
проживала семья Брактеатов.
       При виде родного гнезда, куда Якову не приходилось еще возвращаться при столь
драматических обстоятельствах, к горлу непроизвольно подступил комок, отдавая в висках,
учащенно забилось сердце, будто предчувствуя что-то недоброе. Сделав над собой усилие, он
ускорил шаг.
Остановившись перед калиткой, ведущей во двор, Яков заметил приклеенный к забору листок, на
котором типографским шрифтом был набран текст следующего содержания:
       "Внимание! Лица еврейской национальности подлежат высылке за пределы новой Германии.
Приказываю всем означенным явиться к 9-00 в субботу (26 июля) на площадь перед комендатурой.
При себе иметь только документы и ценные вещи. За неисполнение приказа - расстрел. За
укрывательство лиц еврейской национальности - расстрел. Комендант"
Во второй, третий... десятый раз, пробегая глазами по тексту, он никак не мог сосредоточиться и
уловить его смысл; сознание отказывалось понимать сути происходящего, а реальность снова
начинала восприниматься, как затянувшийся дурной сон, от которого невозможно избавиться.
Неизвестно, как долго бы это продолжалось, но, протяжно заскрипев, калитка открылась.
Вздрогнув от неожиданности, Яков очнулся. В двух шагах напротив он увидел вытянувшееся от
удивления лицо Воскресенского.
   - Я...ков! Как? Откуда? Зачем вы здесь? - словно не веря своим глазам, беспокойно озираясь по
сторонам, наконец, выдал последний.
    - Какой сегодня день? - не реагируя на обращение, произнес Яков.
    - Воскресенье... - и затем, как бы предугадывая следующий вопрос, Воскресенский добавил, -
двадцать седьмое.
    "Воскресенье... двадцать седьмое" прозвучало для Якова, как не подлежащий обжалованию
приговор, одновременно ставивший точку на его прошлой жизни и знак вопроса в жизни будущей...
    И где оно теперь - это будущее, ради которого месяц с небольшим назад, оставив отчий дом, он
уехал в столицу? Провидению было угодно распорядиться иначе: словно повернув время вспять и
поменяв Восток на Запад, вернуло в точку Бытия героя повествования...
   - Нас могут увидеть, лучше пройти в дом, - произнес Воскресенский и, на вопрошающий взгляд
Якова, продолжил, - во всем доме я остался совершенно один.
    - Здесь написано, что за укрывательство... - Яков на секунду запнулся, стараясь подобрать
подходящее слово, и не найдя его, закончил, - полагается расстрел.
    Укоризненно на него посмотрев, Воскресенский ответил:
 - Молодой человек, ваш покорный слуга находится в возрасте, когда полагается больше заботиться
о вечном, нежели тленном! - и тут же добавил, - А впрочем, уж простите старика за ехидство, если
вы больше верите немцам, то можете прогуляться до комендатуры.
    "Прогуляться до комендатуры я всегда успею..." - подумал Яков и сделал решительный шаг
вперед.
 
2
 
 Оказавшись перед дверью своей квартиры, Яков замер в нерешительности...
    "Дверь в никуда..." - пронеслось в голове и, достав из кармана ключ, он попробовал открыть
дверь, но от волнения никак не мог попасть в замочную скважину. Неожиданно ключ выскользнул из
руки и, со звоном упав на дощатый пол, благополучно исчез в расщелине.
    - Лучше ему оставаться там, а вам зайти ко мне, - раздался за спиной голос Воскресенского.
    В этот момент до них донесся стук калитки, и времени на размышление было в обрез; оба
оказались в тесной прихожей и, затаив дыхание, стали прислушиваться к происходящему за
дверью...
    Звук тяжелых шагов по лестнице, ведущей на второй этаж, слышался все отчетливее, пока не
стих по другую сторону двери от наших героев.
    За тремя ударами в дверь последовал вопрос:
 - Живой кто есть?
    Приложив палец к губам, Воскресенский жестом указал Якову встать за дверь и, выдержав паузу,
приглушенным голосом спросил:
 - Кто там?
    - Открывай... начальство! - раздался нахальный голос за дверью.
    Осенив себя трижды крестным знамением, Воскресенский отодвинул засов и решительно открыл
дверь. За спиной верзилы, одетого в форму полицая, он увидел двух немецких солдат с автоматами
наперевес.
    Не сочтя нужным поздороваться с пожилым человеком, "начальство" изрекло:
 - Жиды в доме есть?
    - Со вчерашнего дня я в доме один, - уверенным голосом ответил Воскресенский.
    - Ну ладно, мне тут с тобой некогда лясы точить! - процедила сквозь зубы "новая власть". - По
указанию господина Бургомистра, дом передан в распоряжение городской комендатуры. Даю сутки
на освобождение помещения, - и, демонстративно повернувшись спиной, вместе с сопровождением
проследовала в обратном направлении.
    От подобной новости у Воскресенского чуть не пропал дар речи, и он лишь невнятно пробурчал
себе под нос:
 - Была власть совецка, стала немецка...

3
 
 Может показаться странным, но порога квартиры школьного учителя словесности, с которым Яков
проживал на одной лестничной площадке, он никогда не переступал. То ли потому, что не ходил у
него в первых учениках, то ли по причине природной замкнутости последнего, ведущего
полуотшельнический образ жизни.
    За исключением основательного письменного стола, по всей видимости, служившего и
обеденным, пары стульев, кованой кровати да допотопного шифоньера, остальное пространство
обиталища старого учителя больше походило на хранилище публичной библиотеки. Судя по
многочисленным закладкам нетрудно было догадаться, что книги использовались их обладателем
по прямому назначению.
    - Когда-то избранному народу было достаточно одной Книги, - первым нарушил молчание Яков, -
и это, надо полагать, были не самые худшие времена.
 - Времена не выбирают... - многозначительно произнес Воскресенский. - С вашего позволения, о
хлебе надсущном поговорим в другой раз, а сейчас время завтракать.
    - Мне бы сначала привести себя в порядок? - спросил Яков.
    - Умывальник и полотенце в прихожей, - последовал краткий ответ...
 
4
 
 Когда с нехитрым завтраком было покончено, Воскресенский выдвинул ящик письменного стола и,
достав запечатанный конверт, обратился к Якову:
 - Накануне, ваш отец попросил передать его адресату, - но, увидев застывшее в нерешительности
лицо, положил конверт на стол.
    Некоторое время он наблюдал за ушедшим в себя Яковом, а затем вновь обратился к нему:
 - Мне придется отлучиться, а вам не помешает отдохнуть. Можете воспользоваться моей
кроватью.
    Переведя взгляд с конверта на Воскресенского, в знак согласия Яков слегка кивнул головой.
    Когда звук от вращающегося в замочной скважине ключа стих, он взял конверт и аккуратно его
вскрыл. Достав вдвое сложенный тетрадный лист, исписанный с детства знакомым почерком,
развернул и принялся читать...
   "Здравствуй, возлюбленный сын мой! Вот мы и встретились.
    Видит Бог, как не хотел я расставаться с тобой, а сейчас благодарен Ему за то, что самое
ценное, что у меня осталось - сегодня не со мной, ибо отцу твоему выпадает дорога до Божьего
порога...
    Наверное, нет ни одного еврея, который хоть раз в жизни не задавался вопросом: доколе,
Господи, народу избранному Твоему пребывать средь иных племен, не в земле обетования Твоего?
    Всего сорок лет водил Господь народ Свой по пустыне Синайской, но уже две тысячи - по
пустыне Человеческой, и не знаем конца этому пути. Неужели отцы наши, если б не имели веры в
непостижимый для простых смертных Промысл Божий, могли столько поколений оставаться
"сынами ветра" - вечными странниками на этой земле?!
"И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному...". Верю, где-то в этом мире, дабы не
оборвалась связующая нить, ходит твоя половинка от семени Авраамова, из дома Израилева. И
только одно меня печалит - не узрят уже глаза мои продолжения твоего. Ну что ж, на все воля
Божья!..
    До встречи в следующем году в Иерусалиме...
    P.S. Передаю тебе монету, которая досталась мне от деда твоего. А ему, в свою очередь, - так
же, как и мне. Получил я ее со словами: "Монета эта передается из рода нашего в род, покуда не
возвратится к хозяину своему". Слова эти запечатаны для меня".
    "Почему Воскресенский не отдал монету?" - было первым, что пришло на ум, а затем он, скорее
машинально, взял со стола конверт и заглянул в него.
    На дне оказалась потемневшая от времени, величиной с двугривенный, округлой формы монета,
на которой вокруг венценосного лика значилась надпись: "IМР. CAESAR TIBERIVS AVGVSTVS"; на
оборотной стороне - изображение волчицы, вскармливающей человеческих детенышей, c надписью:
"PONTIFEX MAXIMVS".
    Вложив письмо в конверт, он прилег на кровать и почти сразу забылся в глубоком сне...
 
5
 
 Проснулся Яков, свалившись с верхней полки плацкартного вагона. Лицо его было обращено к
утреннему небу, по которому на малой высоте, подобно хищным птицам, с черными крестами на
крыльях кружили самолеты. Продолжалось это несколько минут, после чего самолеты исчезли.
    Не отдавая себе отчета в происходящем, он поднялся, и взору его представилась
душераздирающая картина: по обе стороны железнодорожного полотна, на земле, словно политой
кровавым дождем, были разбросаны искореженные пассажирские вагоны, вокруг которых среди
мертвых и раненых суетились чудом уцелевшие.
    Подойдя, покачиваясь из стороны в сторону, к первому встречному, он, совершенно не слыша
своего голоса, произнес:
 - Что случилось?
    - Война! - по движению губ, понял ответ Яков.
    Не совсем понимая зачем, скорее инстинктивно опасаясь, что самолеты могут вернуться, он
почему-то направился к чернеющему невдалеке лесу.
    И тьма объяла его...
    Раздвигая ветки деревьев, которые словно шпицрутены с каждым ударом все больнее хлестали
по лицу и рукам, он упрямо двигался вперед.
    "Только не останавливаться, только не останавливаться..." - лишь одна мысль почему-то
вертелась в голове, а лес, казалось, становился все непроходимее, будто не хотел выпускать его из
своих объятий.
    Когда сил продвигаться вперед совсем не осталось, стена из деревьев неожиданно исчезла, и он
в одно мгновение оказывается вознесенным на вершину стоящего в одиночестве высокого холма,
все пространство вокруг которого до края земли было усеяно телами как бы мертвых животных.
    И страх объял его...
    Возведя очи к небу, Яков воззвал:
 - Господи, что делать мне?..
    И Небеса ответили:
 - Спасать заблудших овец дома Израилева!..
 
6
 
 Вздрогнув, словно через него пропустили сильный электрический разряд, Яков открыл глаза.
    За столом он увидел согбенную фигуру учителя, сосредоточенно что-то разглядывающего.
    "Ах, да! Кажется, монета осталась лежать на столе" - вспомнил он и поднялся, присев на кровати.
    Старик обернулся, и их глаза встретились.
    - Откуда это у вас? - произнес Воскресенский и протянул монету.
    - Лежала в конверте, - взяв ее, ответил Яков.
    - А у вашего отца?
    "Говорить, не говорить? Врать не хочется... - подумал Яков. - Как бы ненароком не обидеть
старика".
    - Понятно, не хотите говорить... - резюмировал Воскресенский.
    - Отчего же, - наконец решившись, возразил Яков, - отец получил ее от деда моего со словами:
'Монета эта передается из рода нашего в род, покуда не возвратиться к хозяину своему'.
    - Как..., как вы сказали?! Повторите, пожалуйста.
    Яков повторил.
    - Невероятно! - только и смог выдохнуть Воскресенский.
    Воцарилась длинная пауза, которую первым нарушил Яков:
 - Вам что-нибудь известно?
    - Вы о чем? - пристально посмотрев на Якова, переспросил Воскресенский.
    - О монете, - уточнил тот.
    Немного подумав, Воскресенский ответил:
 - Да..., думаю, что да...
    - Вы мне расскажете? - не очень уверенно спросил Яков.
    - Если бы эту монету возвратили хозяину, то дальнейшая история Человечества могла быть
совершенно иной, - загадочно проговорил Воскресенский и замолк, одолеваемый сомнением в
предопределенности выбора слушателя.
    - Говорят "А" не для того, чтобы прятать "Б", - заметил Яков и, видимо, окончательно убедил
собеседника.
    - А ты в этом уверен? - впервые на "ты" обратился к нему Воскресенский.
    От неожиданного "ты", приятные мурашки пробежали по телу Якова, и он твердо произнес:
 - Да!
    - Ну, так слушай, Яков! Внимай, Израиль! - сделал вступление Воскресенский...
    И призрел Господь раба Своего Аврама, впоследствии по слову Божьему ставшего Авраамом,
которому дал обетование: "... и благословятся в тебе все племена земные". Что значит: получил
Аврам от Бога обетование стать духовным праотцем всех народов, которые чрез него уверуют в
Единаго Бога Живаго.
    И "Бог искушал Авраама и сказал ему: ... возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты
любишь, Исаака...", и "принеси его во всесожжение...".
    И сделал Авраам по слову Господню: приготовил сына единственного своего, возлюбленного,
принести во всесожжение, ибо Страх Божий пребывал с ним от рождения Свыше.
    И когда "простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего", Ангел Господень
остановил руку его и передал слова Господа рабу Своему: "... и благословятся в семени твоем все
народы земли за то, что ты послушался гласа Моего". Что значит: получил Авраам от Господа,
подобно Ною, награду великую - стать праотцем всех человеков.
    И затем повторил Господь обетование, данное Аврааму, сыну его - Исааку, и внуку его - Иакову.
    Много еще знамений и чудес сотворил Господь Бог для избранного народа, дабы укрепить веру и
направить его к предназначенной цели бытия, до времён, когда был явлен Миру, данный в
откровениях Пророкам, рожденный от Слова - Иисус Христос.
    Если Моисей был послан Сущим к народу Своему для того, чтобы избавить его от рабства
физического, то Сын Божий пришел в этот мир, как избавитель от рабства духовного, со словами:
"Царство Мое не от мира сего...". И не приняли Царства Его, ибо сказано: "никакой пророк не
принимается в своем отечестве".
    И, как Исав потерял свое первородство, продав его за чечевичную похлебку Иакову, так и вы,
иудеи, свое родство Авраамово потеряли на Голгофе!
    "И вот, завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу...", разделив народ надвое, - на овец и
козлищ, на сынов Воскресения и сынов погибели.
    И отпали иудеи, ведомые своими пастырями, от праотца своего - Авраама, но по Закону -
остались семенем его.
    И рассеял их Господь по лицу земли, дабы исполнить обетование, данное Аврааму, Исааку и
Иакову, "ибо у Бога не останется бессильным никакое слово".
    Закончив свой монолог, Воскресенский ненадолго задумался и добавил:
 - Что же касается содержания слов, с которыми передается сия монета, то разумею их так: рано
или поздно, в этом мире, все возвращается на круги своя...
    И оба долго хранили молчание, думая каждый о своем...
    И первым задал вопрос Яков:
 - Но если вы, не евреи, - дети Авраамовы, то кто же тогда мы?
    - Вы?.. - как бы переспросил Воскресенский и затем заключил:
 - Вы - заблудшие овцы дома Израилева!
    И потерял Яков дар речи, и больше ни о чем не спрашивал.
 
7
 
 На улице смеркалось. За неимением второго спального места, Воскресенский постелил Якову на
письменном столе.
    - Уже поздно, завтра вставать до первых петухов, - заводя будильник, обратился к нему
Воскресенский.
    Выразив молчаливое согласие, Яков разделся и водрузился на импровизированное спальное
место, сомневаясь про себя, что после всего произошедшего с ним сегодня он сможет уснуть.
    Но если сон не приходит по воле человеческой, то по воле Божьей...
    Он растворился во времени, так долго уже шел вдоль высокой ограды, за которой на некотором
отдалении находился неописуемой красоты сад, освещаемый, как бы изнутри, чудным, неземным
светом.
 Так и не дошедши до врат, потеряв терпение, он совершенно свободно проследовал меж
металлических прутьев ограды. В ту же секунду видение сада испарилось и по правую руку
вырастает башня, от основания земли уходящая в бездну небесную...
 В какой-то момент его тело становится невесомым и начинает плавно подниматься все выше и
выше...
 Ощущение блаженства свободного полета пронизывает каждую клетку, но в следующее мгновение
он обнаружил, что не может пошевелить ни одним из своих членов, будто кто-то неведомый
заключил его в мертвые объятия...
 Словно оказавшись в безвоздушном пространстве, он перестал дышать, а затем и чувствовать
биение сердца, и, наконец, последняя мысль застревает в голове: "Я умер..."
 И вдруг какая-то невидимая Сила берет правую руку его и осеняет крестным знамением...
  - А...а!
 Яков проснулся в холодном поту, жадно наполняя легкие пыльным от книг воздухом. И сердце его
билось с такой силой, что, казалось, сейчас пробьет брешь в грудной клетке.
    Немного придя в себя, он слез со стола и подошел к раскрытому окну, за которым, на небесном
своде, необычно яркая Звезда источала свет для избранных Своих...
    Так и простоял очарованный Яков, казалось, целую вечность, подобно чистому листу, на котором
Небеса начертали новые времена, когда за спиной услышал глухой удар.
    Обернувшись, он увидел лежащую на полу открытую книгу. Подошел и поднял её, намереваясь
положить на место, но почему-то передумал. Возвратился к окну и при свете Звезды читал...
    "Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и
крадут, но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не
подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше..."
 
    
Послесловие
 
 "И вторично воззвал к Аврааму Ангел Господень с неба и сказал: Мною клянусь, говорит Господь,
что, так как ты сделал сие дело, и не пожалел сына твоего, единственного твоего, то Я благословляя
благословлю тебя и умножая умножу семя твое, как звезды небесные и как песок на берегу моря; и
овладеет семя твое городами врагов своих; и благословятся в семени твоем все народы земли за то,
что ты послушался гласа Моего" - Быт 22:15-18.
 В заключительной части (стих 18) обетования Господь клянется Аврааму сделать его праотцем
всех живущих на земле! Но каким образом это исполнится? Праотец, как и отец, может быть только
один! Во времена Авраама на земле жили миллионы, а возможно, и десятки миллионов мужчин, и у
них были жены и дети (сыновья и дочери). Что станется с ними?
    Исполниться же это так: когда в каком-то колене рождаются только девочки, то родословие этого
колена прерывается. А призвание женщины - продлевать иное родословие. Т.е. Господь Бог,
подобно селекционеру, за тысячи лет и сотни поколений сохранит родословие одного Авраама.
 Затем Господь повторил обетование данное Аврааму - сыну его Исааку: "...благословятся в семени
твоем все народы земные..." - Быт 26:4, исключив, тем самым, старшего сына Измаила и шесть
сыновей Авраама от второй жены - Хеттуры.
 Третьим, и последним, кому Господь дает это обетование, был внук Авраама - Иаков: "...и
благословятся в тебе и в семени твоем все племена земные" - Быт 28:14, ставший родоначальником
двенадцати колен Израилевых. Исключив, тем самым, старшего брата - Исава, который потерял в
очах Господа всякое благоволение после того, как продал за чечевичную похлебку свое
первородство Иакову.
 Таким образом, грядут времена исполнения обетований Господних, когда родословие всех живущих
на земле людей будет восходить к двенадцати коленам Израилевым, и все они нарекутся
избранным народом Божиим.
  Но приведенное выше прочтение текста (Быт 22:18) Ветхого Завета, является лишь одной
стороной монеты. Другая же сторона, открывается нам в Завете Новом - первой главе Святого
Благовествования от Матфея:
 "Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери Его Марии с Иосифом, прежде нежели
сочетались они, оказалось, что Она имеет во чреве от Духа Святаго. Иосиф же муж Ее, будучи
праведен и не желая огласить Ее, хотел тайно отпустить Ее. Но когда он помыслил это, - се, Ангел
Господень явился ему во сне и сказал: Иосиф, сын Давидов! не бойся принять Марию, жену твою,
ибо родившееся в Ней есть от Духа Святаго; Родит же Сына, и наречешь Ему имя Иисус, ибо Он
спасет людей Своих от грехов их... Встав от сна, Иосиф поступил, как повелел ему Ангел Господень,
и принял жену свою, и не знал Ее, как наконец Она родила Сына Своего первенца, и он нарек Ему
имя: Иисус" - Мф 1:18-21, 24, 25.
 Евангелист Матфей повествует, как Господь Бог избирает праведного Иосифа земным отцом
Спасителя, тем самым, определяя родословие Иисуса Христа, как Сына Давидова, сына Авраамова,
т.е. отождествляет Иисуса с Семенем Обетованным!
 И когда Иисус на вопрос Петра: "вот, мы оставили все и последовали за Тобою; что же будет нам?"
- Мф 19:27, отвечает: "истинно говорю вам, что вы, последовавшие за Мною, в пакибытии, когда
сядет Сын Человеческий на престоле славы Своей, сядете и вы на двенадцати престолах судить
двенадцать колен Израилевых" - Мф 19:28, надо понимать - судить всех человеков!

*****

Иосиф БРОДСКИЙ

Сретенье

Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взоров небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.
А было поведано старцу сему,
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: "Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
дитя: он -- Твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем." -- Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. "Слова-то какие..."
И старец сказал, повернувшись к Марии:
"В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око".
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шел молча по этому храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.

*****

СЕРГЕЙ БЕХТЕЕВ (1879 – 1954)

Николай II
(Так писал я на третий день "бескровной" русской революции - С.Бехтеев)

"Как женщина, Ему вы изменили,
и как рабы, вы предали Его"
М.Ю.Лермонтов

В те дни, когда мы все так низко пали,
Везде мне грезится священный Образ Твой,
С глазами, полными божественной печали,
С лицом, исполненным небесной добротой.
Тебя жалеть я не могу, не смею:
Ты для меня - по-прежнему Велик!
Перед тобой, мой Царь, я вновь благоговею,
И больно мне глядеть на Твой Державный Лик.
Слепой народ, обманутый лжецами,
За чистоту души Твоей святой,
Тебя клеймил постыдными словами
И казни требовал, над кем же... над Тобой!
Не так ли пал и Царь коварной Иудеи,
Мессия истины, народная мечта,
И Бога своего преступные евреи
Распяли на доске позорного Креста.
И Царь был осужден на пытки рабской казни,
Над Божеством глумился весь народ,
И люди-изверги убили без боязни
Того, Кто создал мир, моря и небосвод.
Но, победив в аду немые силы гроба,
Воскрес Господь и всем явился вновь;
Побеждена врагов чудовищная злоба,
И козни зла рассеяла Любовь...
Я верю в день священного возмездья!
Клятвопреступники, вас кара неба ждет!
Вас уличат в предательстве созвездья,
Над вами Солнце правды не взойдет;
И камни возопят от вашего злодейства,
Вас грозно обличит правдивая судьба
За низость ваших чувств, за гнусность фарисейства,
За клеветы восставшего раба...
Еще недавно так, пред Ним склоняя выи,
Клялися вы Его до гроба защищать
И за Царя-Вождя, Хозяина России,
Вы обещали жизнь безропотно отдать.
И что же!  где слова?  где громкие обеты?
Где клятвы верности, присущие войскам?
Где ваших прадедов священные заветы?
А Он, обманутый, Он твердо верил вам!
Он, ваш исконный Царь, смиреньем благородный,
В своей душе Он мог-ли помышлять,
Что вы готовитесь изменой всенародной
России честь навеки запятнать!
Предатели, рожденные рабами,
Свобода лживая не даст покоя вам.
Зальете вы страну кровавыми ручьями,
И пламя пробежит по вашим городам.
Не будет мира вам в блудилище разврата,
Не будет клеветам и зависти конца;
Восстанет буйный брат на страждущего брата,
И мечь поднимет сын на старого отца...
Пройдут века; но подлости народной
С страниц Истории не вычеркнут года:
Отказ Царя, прямой и благородный,
Пощечиной вам будет навсегда!
1917 г.

Молитва

Посвящается Их Императорским Высочествам
Великим Княжнам Ольге Николаевне и Татьяне Николаевне

Пошли нам, Господи, терпенье,
В годину буйных, мрачных дней,
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей.

Дай крепость нам, о Боже правый,
Злодейства ближнего прощать
И крест тяжелый и кровавый
С Твоею кротостью встречать.

И в дни мятежного волненья,
Когда ограбят нас враги,
Терпеть позор и униженья
Христос, Спаситель, помоги!

Владыка мира, Бог вселенной!
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной,
В невыносимый, смертный час...

И, у преддверия могилы,
Вдохни в уста Твоих рабов
Нечеловеческие силы
Молится кротко за врагов!
1917 г.
(Стихотворение "Молитва" было послано в октябре 1917 г. через графиню А.В.Гендрикову Их
Императорским Высочествам в г. Тобольск - С.Бехтеев)


У Креста

Шумит народ, тупой и дикий,
Бунтует чернь. Как в оны дни,
Несутся яростные крики:
"Распни Его, Пилат, распни!
Распни за то, что Он смиренный,
За то, что кроток лик Его.
За то, что в благости презренной
Он не обидел никого.
Взгляни - Ему ли править нами,
Ему ли, жалкому, карать!
Ему ли кроткими устами
Своим рабам повелевать!
Бессилен Он пред общей ложью,
Пред злобой, близкой нам всегда,
И ни за что к Его подножью
Мы не склонимся никогда!"
И зло свершилось! Им в угоду
Пилат оправдан и омыт,
И на посмешище народу
Царь оклеветан... и... убит!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нависла мгла. Клубятся тени.
Молчат державные уста.
Склонись, Россия на колени
К подножью Царского Креста!
1921 г.


Немногим

Блажени изгнании правды ради,
яко тех есть Царство Небесное.
(Мф. V, 10).

Блажен, кто в дни борьбы мятежной,
В дни общей мерзости людской,
Остался с чистой, белоснежной,
Неопороченной душой.
Блажен, кто в годы преступлений,
Храня священный идеал,
От повседневных искушений
Умом и сердцем устоял.
Блажен, кто, вписывая повесть
В скрижали четкие веков,
Сберег, как девственница, совесть
И веру дедов-стариков.
Блажен, кто Родину не предал,
Кто на Царя не восставал,
Кто чашу мук и слез изведал,
Но малодушно не роптал.
Старый Футог, май 1921 г.


Мой народ

Среди скорбей, среди невзгод,
Всегда я помню мой народ;
Не тот народ, что ближним мстит,
Громит, кощунствует, хулит,
Сквернит святыни, нагло лжет,
Льет кровь, насилует и жжет,
Но тот народ - святой народ,
Что крест безропотно несет,
В душе печаль свою таит,
Скорбит, страдает и молчит,
Народ, которого уста
Взывают к милости Христа
И шепчут с крестного пути:
"Помилуй, Господи, прости!.."

*****